После первозданных красот Израиля померк Рим, окаменел, даже Колизей показался меньше. Нас об этом предупреждали: «После фиолетовых холмов и синего воздуха Святой земли вам весь мир покажется провинцией». Но мы не поверили, пока сами не убедились. В Риме были совсем недолго. Яша хотел повидать своего старинного друга художника Мишу Кулакова[14]. Потом мы на поезде поехали во Францию.
В Париже нас встретил Володя Марамзин[15] в сером «Мерседесе» и крепдешиновой рубахе. Яша тщательно скрывал, что у него туфли за три доллара, а то бы совсем нас Володя запрезирал. Я старалась приодеться тоже в крепдешин, и «сам» одобрил мои наряды, хотя я тоже утаивала, что и почем купила. Но мы все равно опозорились — купили еду в обычном супермаркете и пришли с ней к Володе. Он к еде не притронулся — брезговал, мол, у вас в Америке есть не умеют (!), едят все подряд, а мы все только в деликатесных магазинах покупаем. Наташа Горбаневская[16] обозвала наше вино «клошарным»(но она мне понравилась, мы у нее жили, это я так пишу для описания парижского «завышения» над американскими «рэднеками»).
Опозоренные мы сидели, и пришлось идти в ресторан.
Вот как тлетворно влияет Запад: там были стихи, литература, загадочность, а тут — еда, одежда, «Мерседесы». «Два мира — два Шапиро.» А еще указываем: «Запад нас не понимает!», — кричит вовсю другой Володя — Максимов[17]. А что понимать‑то, если объяснить никто ничего не может. И посмотреть‑то на нас со стороны противно. Тот с тем не разговаривает, этот того видеть не хочет, какие‑то кланы, ненависть, и в простоте друг другу слова никто не скажет.
А критика до вас доходит? Уму непостижимо, как оскорбляют друг друга и все как‑то по–мелкому. Максимов (Яша к нему хорошо относится) совсем потерял вкус — хоть бы кто сказал ему, разве можно так писать про Копелева[18]: «Вам бы мои грехи!» Кто знает, у кого их больше, и кто возьмет на себя право такой бросить вызов?! Ну, разве можно сказать, что умный? И в его партийный журнал свое бесценное творение не дам. И ведь он как бы христианин. Я расстроилась его последней критикой.
А еще я вам расскажу про обед, который давал в замке–музее Монжероне в изгнанье — «Освенциме для картин»— господин директор музея Саша Глезер[19]. Сначала мы пошли на экс–курсию по замку, посмотреть на картины, подаренные художниками Глезеру для экспозиции, и разыскать творения, которые Яша дал господину директору для переправки на Запад, потому как последний был связан с разными дипломатическими каналами. Хорошо, что кроме кошки, которую привезли в музей для поедания мышей, нас никто не сопровождал и не слышал Яшиных комментариев. Картины были навалены кучами, кто‑то приходил, свое вытаскивал, разгребал, отбрасывая чужие мордами на пол. Ходили по картинам сапогами и тоненькими каблучками, оставляя следы. Давно стены замка не видели нашествия варваров из коммунистических стран. Разве Западу нас понять? Наши портреты, которые я очень люблю, рисованные Мишей Кулаковым, мы извлекли из общей наваленной кучи со шрамами насилия и по частям, радовались, что мой нос обнаружился! (Фима, тутошний художник–мастер, и Яша, возможно, их вылечат, реставрируют.) Представляете, с каким мы чувством присутствовали на обеде.
На этот обед были приглашены разные художники, как бы элита писательско–художественная, в изгнанье находящаяся. Салтыков–Щедрин только способен описать этот ужин. Максимов сидел в центре стола, как секретарь парторганизации, и смотрел, кто кого переплюнет в подхалимстве. Первым начал Глезер:
— У тебя много врагов, Володя, и это замечательно! И это великолепно! Много врагов — это значит настоящий человек! Выпьем, чтобы врагов у тебя было еще больше!
Дальше пошла томным голосом с придыханием говорить одна актриса, жена знаменитого художника.
— Мы читали и плакали… Мы читали и плакали…
И заплакала. (Это она имела в виду, что творенья Максимова ее так растрогали.) Потом еще разные подхалимы стали бормотать свои дурацкие тосты. И я тоже чуть не плакала — стыдно было глаза поднять. В конце тостов Глезер забрался на «белый танк» и поехал в Москву уничтожать «Руси на славу» коммунистических людей. Это у него такая песня — глаза выпучил и поет, и радуется. Тут уж ему не попадайся — сожжет всех подряд за либерализм, за хорошее отношение к картинам! Либерализм слово теперь ругательное. Все помнят слова вождя — «добреньким быть нельзя в наше время», и нам это хорошо в голову вбили. И везем мы с собой эту истину, и стыдно, что в нас так мало великодушия, доброты, и как далеки мы от христианства.
Собор на рю Дарю в Париже — это антирелигиозное собрание — престижно туда ходить, и наши тоже регулярно посещают, чтобы не упрекнули кого‑нибудь в отсутствии. Я совсем ничего не понимаю в правильности или неправильности литургии, но чувствую, что там есть неправда. И разве можно сравнить это с тутошней литургией в маленькой церкви среди небоскребов. Мы уже ходили туда и познакомились со священником, его зовут отец Джордж. Никто не смотрит, как и что другой человек делает. Кажется, до меня дошла наконец‑то (!) другая истина — думай о себе в сознании, тогда и другим хорошо будет. В Париже на литургии мне одна тетка сразу замечание сделала, что‑то там я не так, по ее мнению, выполняю — просто как у себя дома. Удивительная русская черта — до всего не своего есть дело. Сама себя ловлю часто на этом. Так и тянет совет какой‑нибудь дать, когда совершенно тебя не спрашивают.
Однажды был такой эпизод. На «русский ланч» в Блаксбурге собрались американцы, любившие поговорить по–русски. Сидим и разговариваем. Милая моя приятельница Донна, профессор политики, арабско–ливанского происхождения, пришла в темных очках. Мне просто не можется, так и хочу ей сказать: «Донна, снимите очки». Еле–еле сдерживаюсь. Все остальные никакого внимания. Где‑то в середине ланча приходит моя бывшая советская подружка[20] и сразу же мне шепчет: «Дина, скажи Донне, чтобы она очки сняла, ей это так не идет!» Все сидящие американцы просто не замечают этого, и только нам двоим есть дело. И так во всем. Это что? Я вышла и думаю: такой маленький–маленький эпизод, но почему нам есть дело, а американцам нет? То ли это вежливость, то ли это равнодушие? Или это просто нормальное человеческое поведение — не лезть не в свои дела. Ой, как это трудно нам, воспитанным в коммунальных квартирах! Зудит все время: что делает сосед и не сдохла ли у него корова? И чтобы все думали, как я.
А мне действительно хочется, чтобы все любили Америку, как люблю ее я. Комсомольская любовь на склоне лет.
Я много думаю о Вас. И всегда прошу Вашего благословения.
Дина
Янв. 26, 1979.
Дорогая Дина!
Взаимно поздравляю Вас с праздником.
Великий германский мистик Мейстер Экхарт писал, что каждое Рождество Христос как бы рождается в нашем сердце. Событие прошлого становится вечным актом встречи и света, «светящего во тьме»(как Младенец в яслях Вифлеема).
Письмо я Вам послал, но оно, вероятно, застряло или потерялось из‑за дальности расстояния. Ваше последнее было — предварительный итог поездки «вокруг света».
Напишите, как Вы? Отошли от впечатлений? Как Ваши дела и обстоятельства?
Сопереживаю с Вами и радуюсь тайне, которая в Вас совершается. Маленький храм среди небоскребов — это символично. Так незаметно входит Царство Божие в мир и так «инкогнито» в нем присутствует.
Желаю Вам всего светлого в новом году.
Ваш о. Александр Мень
[1979]
Дорогой отец Александр!
Здравствуйте!
Что‑то исчезли Вы в туманной российской дали, и нет от Вас никаких известий, а хочется их получить.
Тем временем в нашей жизни произошло несколько чудес. Одно из которых я называю «чудом века» — меня взяли на работу в научно–исследовательский центр фирмы «Эксон», под плавничок Акулы, в тот же самый отдел, где работает Яша. Такого еще не было со дня основания этой «акулы империализма», чтобы жена тут вместе с мужем. Как это случилось? Очень умный Яша составил мое резюме так, что в мире нет специалиста лучше Диночки. Ведь я компьютер видела (!) и имею кое–какие представления о географии (что тут очень важно, так как оказалось, что этот предмет начисто тут отсутствует) и о геологии (смутные). Одним словом, мировая «акула империализма» нарушила свою традицию и приняла меня в свое буржуазное логово. Как оно выглядит?
Современное здание, открываешь дверь своей фотографией, влитой в кусок пластика, и… входящего в здание встречает хорошенькая мексиканка с чашкой кофе вместо человека с ружьем. Поутру люди не успевают заглотнуть дома, и их таким образом встречают на работе. Дальше коридор, где полы, как зеркала, — идешь и отражаешься, и можешь любоваться своим отражением. Все блестит. «Дали» мне отдельный кабинет с двумя столами, вертящимся стулом, телефоном, правда, без фонтана… Взяли меня чем‑то вроде подмастерья — носить папку за Яшиным вице–президентом с нефтяными полями и вводить их в компьютер. В один из первых дней начальник меня повел в комнату, которую я назвала «коммунистической», где стояли огромные полки с разным невероятным барахлом: бумага всех видов и всякого совершенства, тетради, папки, карандаши, авторучки разного вида, салфетки, часы, лампы, всякая всячина, бери все сколько хочешь и неси куда хочешь. Во мне сразу же проснулись все воровские советские наклонности, глаза разбежались… В комнате никого не было, начальник ушел. Я два часа все разглядывала и всему удивлялась. Но почему‑то я взяла только то, что мне действительно было нужно для работы. Меня это так поразило, что, вернувшись, я сказала об этом Яше: «Почему‑то я ничего не могла там украсть, сама удивляюсь? Казалось бы, советское воспитание?»«Много тебе платят», — ответил мне Яша.