Такова пошлость, нашедшая себе идеологов — сначала в лице греческих софистов, позднее в лице Вольтера, Фридриха Шлегеля с его «иронией» и Макса Штирнера с его откровенным и безграничным эгоцентризмом. И весь философский релятивизм XIX и XX столетий доселе питается этим духом. Эту разлагающую червоточивую скептическую иронию русская интеллигенция восприняла в первой половине XIX века, подготовляя этим восстание безбожного нигилизма в XX веке. А Франция, по-видимому, и доныне не преодолела этого духа.
Укоренившееся обыкновение брать все «по не-главному» — незаметно ведет к укоренению, всеобщему распространению и узаконению пошлого жизненного акта, который носители его перестают замечать и считают чем-то единственно «приличным», а всякий иной акт — «смешным». Так, пошлость оказывается неким ядом, умерщвляющим религиозный опыт, порождающим безбожную культуру и безбожную государственность. Именно это мы видим во все эпохи духовного упадка, ибо такой упадок состоит именно в неспособности созерцать и быть «по главному».
Наконец, восприятие жизни и предметов без интенции на главное — ведет человека мимо всего великого и священного, в хаос и духовную самоутрату. Он перестает видеть главное и божественное; его душевное зрение выделяет во всем одно эфемерное и ничтожное, коим душа и привыкает питаться.
Такой человек может выработать в себе настоящую слепоту ко всему объективно-значительному. Взирая на священное, он или будет видеть не его, или же не будет видеть ничего: он совсем не увидит Бога, а мир увидит без божественного состава. На этом основании он создаст теорию, в силу которой Совершенное совсем не реально, а реальное совсем чуждо Совершенству: Бога нет и мир может совсем не считаться с Ним. Именно в этой связи возникают учения, по которым инстинкт самосохранения (в той или иной форме) есть единственно реальный стимул человеческой жизни: таковы гедонизм, утилитаризм, экономический материализм и все их разновидности.
Такой человек выработает и соответственную жизненную практику, рассчитанную исключительно на эгоизм и на аморальные силы человеческой природы (такова сущность большевизма); в политике он окажется мастером морального разложения, знатоком «подлеца» и «труса» в человеке и предводителем циничных и свирепых людей; в социальном воспитании он будет насаждать узкий, своекорыстный («классовый») эгоизм, живой для собственных пошлых интересов и мертвый — как для собственных не-пошлых, так и для всяких чужих интересов, и наряду с этим — сущую тупость ко всему духовному, великому и божественному.
Естественно и неизбежно, что там, «где исключены высокие интересы, там мелкие обращаются в крупные»,[377] и где нет предметных — царят беспредметные. И вот, именно сосредоточенность на своем личном, взятом не из главного, но превращенном в «главное» и не возводящем душу к главному (к Богу!), составляет сущность религиозно-мертвящего себялюбия, того пошлого эгоизма, от которого вырождаются люди и гибнут общества. Черствый эгоизм не просто «нравственно-предосудителен» и жизненно-скуден; он духовно-разрушителен. Это не тот «истинный эгоизм», который Аристотель оправдывал как стремление «присвоить себе все прекрасное», т. е. обогатить свой дух всем божественным, доступным человеку… Но эгоизм пошлости, духовной слепоты, страха, жадности и неспособности к любви. Ибо такой эгоизм растрачивает личную духовность, упускает священную природу жизни и смерти и теряет Бога.
Именно в этой связи, рассматривая религиозную жизнь как «интенцию на главное», мы можем осмыслить еще целый ряд душевных уклонов и явлений, содействующих духовному опустошению жизни и разложению религиозного опыта.
Таково религиозно-опустошительное свойство легкомыслия, верхоглядства и эпикурейского снобизма, этих недугов предмето-созерцания. Здесь пошлость возникает из отсутствия направленности на существенно-главное-священное в жизни и в предметах и возрастает от самомнения и от претензии на качество «знатока». Такой «знаток» порхает по поверхности, собирает каталог несущественностей, живет не созерцанием и не сердцем, а памятью и, воображая себя обладателем «главного», импонирует другим — обилием несущественной пыли. При этом он живет так, как если бы Главного и Священного вовсе не было, предпочитая удовольствие — духовной радости, сведение — предмето-созерцанию и даже откровению, ничтожную видимость — безусловной значительности…
Такова, далее, религиозно-разрушительная природа болезненной подозрительности и беспредметного злоязычия. Здесь пошлость возникает из потребности видеть зло в людях и принимать его за существенное. Тот, кто потакает этой потребности в самом себе, тот постепенно теряет любовь к людям и утверждается в воле — не видеть их духовности и доброты, принимать их слабость в добре за силу во зле и наслаждаться всеобщим опорочением. Такой человек или начинает с тайного презрения к себе и переносит его на других, — это означает, что ему не удалось духовно утвердить себя в Божиих лучах и что ему не достает чувства собственного духовного достоинства; или же он начинает с глубокого разочарования в людях и переносит презрение к ним на самого себя, — а это означает, что ему не удалось открыть Божии лучи в человеческом сердце и что ему не достает уважения и доверия к другим.
В обоих случаях его человеконенавистничество вырастает из слепоты к божественному, или, во всяком случае, из особого «мракови́дения», сосредоточивающего его внимание на противобожественном составе в себе и в других. Он смотрит из зла и видит зло; и приучается не видеть кроме зла — ничего. Мало того: он уже не в состоянии созерцать божественное как главную силу мира и сосредоточивается на несвященном и порочном как на существеннейшем. Развивается страсть все совлекать, принижать и компрометировать, — иногда только в теории, но иногда и на практике; человек успокаивается только тогда, когда ему удается извлечь низость из чужой души или развернуть свою собственную низость с доказательной силой. Это становится для него неутолимой потребностью, победой, наслаждением. Уязвленный своей низостью, он жаждет унизить и других; и мстит — и себе, и другим, — за свое собственное мракови́дение и человеконенавистничество; и радуется бытию ничтожного, и предается его детальному созерцанию; и ожесточается в этом разложении человека на атомы низости, злобы и обиды («подполье» Достоевского[378]).
В основе этого — акт религиозно неверной интенции, отвернувшейся от священного и сосредоточившейся на ничтожном; из нее возникает ошибочное стремление не возвысить свою низину, очистив ее Божиими лучами, а унизить весь мир до собственной низины, предметно-неглавной и в самом всепринижающем мраковидце. Подпольный человек обижен собственной малостью, роется в ней и мстит за нее — другим и себе. Он мстил бы и Богу, — если бы мог! Но и сама идея Бога, — реального Совершенства, совершенного Духа, — для него невыносима. Здесь подпольный человек идет по путям демонизма и сатанизма. Он не выносит идею ранга, а религия всецело покоится на идее абсолютного ранга. Он одержим чувством своего ничтожества и не прощает его ни себе, ни людям, ни Богу. Он одержим завистью ко всем, кто выше него, и не прощает этого никому: он «не прощает» Богу того, что Он — Бог, и не прощает другим людям того, что они люди, а не черви. Вот почему «подполье» есть одно из самых законченных и трудно-целимых явлений пошлости, — источник злопыхательства, бесчисленных преступлений, отчаянных кощунств и профессиональной революционности.
В этой связи религиозно осмысливается и такое явление, как скука (taedium vitae). Скука есть томление души от отсутствия жизненно-главного. А это означает, что в основе ее лежит неумение воспринимать во всем главное, из главного и по главному. Душа, бессильная брать главное, берет во всем не-главное; это ее разочаровывает, расхолаживает и отвращает; и в то же время это заполняет ее пошлостью и бессмысленным, утомляющим хаосом. Она не понимает, что надо сначала найти в себе самой свое Главное и из него начать новое ви́дение, новый отбор и новое строительство. Мир начинает казаться ей «пылью»; а кто же согласится отнестись к пыли как к главному и по-главному? Ей начинает казаться, что все «исчерпано», что все обнаружило свою «пустоту», «тщету», что жизнь бесцельна и что жить не сто́ит. Смайльс рассказывает анекдот о маленькой девочке, которая распорола свою куклу и нашла, что она набита отрубями; и вот, она объявила, что все в мире тщета и что она желает уйти в монастырь. Но люди, к сожалению, уходят не в монастырь, а в скуку, в хандру, в пессимизм, в пьянство, в морфинизм и в самоубийство. Скука есть бессильное томление души в пошлом о недоступном ей непошлом. Отсюда натуры «никчёмные», «проблематические», «разочарованные», «тоскующие» и т. д. И все это есть недоуменный и беспомощный стон о религиозном опыте; и люди такого рода обычно не способны ни к самопознанию, ни к обновлению жизни. То, что их может исцелить — есть раскрытие их сокровенного духовного ока, уви́дение божественного и целостное приятие его как главного и по-главному.