Запомним эти слова… Оказывается, для христианина дозволительное может не совпадать с «духоподъемным». Св. Василий Великий — друг св. Григория Богослова — так говорил о таких поступках и жизненных ситуациях, которые позднее в христианской этике будут названы «адиафорными» (нравственно безразличными, то есть и не добрыми и не греховными): «Есть как бы три состояния жизни, и равночисленны им действования ума нашего. Ибо или лукавы наши начинания, лукавы и движения ума нашего, каковы, например, прелюбодеяния, воровство, идолослужения, клеветы, ссоры, гнев, происки, надмение и все то, что апостол Павел причислил к делам плотским (Гал. 5:19-20); или действование души бывает чем-то средним, не имеет в себе ничего достойного ни осуждения, ни похвалы, каково, например, обучение искусствам ремесленным, которые называем средними, потому что они сами по себе не клонятся ни к добродетели, ни к пороку. Ибо что за порок в искусстве править кораблем или в искусстве врачебном? Впрочем, искусства сии сами по себе и не добродетели, но по произволению пользующихся ими склоняются нату или другую из противоположных сторон»[22].
Вот продолжение этой мысли «о среднем и безразличном» в другом письме св. Василия: «Здравие и болезнь, богатство и бедность, слава и бесчестие, поелику обладающих ими не делают добрыми, по природе своей не суть блага; поелику же доставляют жизни нашей некоторое удобство, то прежде поименованные из них предпочтительнее противоположных им, и им приписывается некоторое достоинство»[23]. Кроме того, аристотеле-стоическое учение об адиафорных поступках было воспринято блаж. Августином, Климентом Александрийским (Строматы 4,26), Оригеном (на Числа 16:7; на Иоанна 20:55), Тертуллианом, Лактанцием, св. Амвросием Медиоланским, блаж. Иеронимом, св. Иоанном Кассианом[24].
Значит, и несовершенное может быть принято и разрешено. Значит — хотя бы «на полях» христианской культуры может быть и чисто риторическое (а не духовное) упражнение и улыбка. И сказка.
Но император Юлиан Отступник предложил христианам быть предельно серьезными. Законом от 17 июня 362 года он предложил им не изучать классическую литературу (ибо она вся пропитана мифами), не беседовать об этих книгах с детьми, то есть — отказаться от преподавания в светских школах.
Даже среди языческих писателей эта мера вызвала возмущение: «Жестокой и достойной вечного забвения мерой было то, что он запретил учительскую деятельность риторам и грамматикам христианского вероисповедания», — писал языческий историк (Аммиан Марцеллин. Римская история 22, 10).
Надежда Аммиана не сбылась. Спустя полстолетия Августин, прежде чем упомянуть о мучениках Юлиановой эпохи, как самый яркий пример страдания христиан при том царствовании вспоминает именно эту меру: «Разве он не гнал Церковь — он, запретивший христианам и учить и учиться свободным наукам?» (О Граде Божием 18, 52).
Проживший юношеские годы в христианской среде, Юлиан знал болевые точки Церкви. И своим запретом ударил по одной из них. Мол, это ведь будет только честно: раз вы считаете, что эллинские мифы — это выдумки и сказки, а школьная хрестоматия состоит из текстов, постоянно пересказывающих или упоминающих эти мифы, то зачем же вам, христианам, изучать эти наши языческие книги? Юлиан говорил, что воспитание молодежи можно доверить только тем учителям, чья честность вне подозрений. А прикидываться, будто ты восхищаешься Гомером и Платоном, на деле видя в их сочинениях лишь сплошную цепь заблуждений, означало, по его мнению, отступить от честного поведения и выказать тем самым неспособность учить других. «Поелику боги даровали нам свободу, — заявил Юлиан, — мне кажется достойным порицания учиться у людей тому, что они сами считают дурным. Если эти люди (то есть христианские учителя) считают мудрыми тех, чьи труды пытаются толковать, то пусть подражают и их благочестию в отношении богов. Если же, напротив, они считают, что эти авторы заблуждались во всем, что касается наиболее почитаемых Сущностей, то пусть лучше идут в галилейские храмы и составляют комментарии к Матфею и Луке»[25].
Император предложил оставить школьные и университетские кафедры для тех, кто еще верен язычеству (парадоксальность сложившейся ситуации состояла в том, что жрецы традиционных языческих культов почему-то отказывались браться за перо и защищать свои веры[26] — так что насаждать язычество пером и мечом пришлось самому императору)…
Юлиан рассчитывал, что среди христиан победят настроения тех суеверных ревнителей, которые боялись всего нецерковного. Такие люди в тогдашней Церкви были. Они всерьез были озабочены вопросами типа «можно ли христианам покупать и есть плоды из огородов, принадлежащих языческим храмам» — и блаженному Августину приходилось их успокаивать (св. Августин. Послание 46)[27]. Они, конечно, охотно подчинилась бы этому императорскому указу. И тем самым стали бы жертвой провокации. «Другие меры, принятые против христиан, вредили им в настоящем, это же отнимало у них будущее. Их детям придется или продолжать заниматься в школах ораторов и философов, обратившихся совершенно в язычников, и тогда они не устоят против соблазна этого учения, которое возвратит их к прежней вере; или же они перестанут посещать школы и через некоторое время, лишенные благодетельного учения, которое образует людей, мало-помалу утратят прекрасные качества греческого ума и обратятся в варваров, и секта таким образом мало-помалу окончательно угаснет во мраке и невежестве»[28].
Но, к счастью для христиан, устами Церкви той поры были не пугливые суеверы, а св. Григорий Богослов. Себя он называл филологом («любителем словесности») и об указе Юлиана он отозвался так:
«Тогда как дар слова есть общее достояние всех словесных тварей, Юлиан, присвояя его себе, ненавидел в христианах, и о даре слова судил крайне неразумно. Во-первых, неразумно тем, чтозлонамеренно, по произволу, толковал наименование, будто бы эллинская словесность принадлежит язычеству, а не языку. Почему и запрещал нам образоваться в слове, как будто такое наше образование было похищением чужого добра. Но cиe значило тоже, как если бы не дозволять нам и всех искусств, какие изобретены у греков, а присвоять их себе по тому же сходству наименования» (Слово 4. Первое обличительное на царя Юлиана)[29]. «Но я должен опять обратить мое слово к словесным наукам; я не могу не возвращаться часто к ним; надобно постараться защитить их по возможности. Много сделал богоотступник тяжких несправедливостей, но особенно, кажется, в этом он нарушал законы. Да разделят со мною мое негодование все любители словесности, занимающееся ею, как своим делом, люди, к числу которых и я не откажусь принадлежать. Ибо все прочее оставил я другим, желающим того, оставил богатство, знатность породы, славу, власть. Одно только удерживаю за собою, — искусство слова. Если же всякого гнетет своя ноша, как сказал Пиндар, то и я не могу не говорить о любимом предмете. Итак, скажи нам, легкомысленнейший из всех: откуда пришло тебе на мысль запретить христианам учиться словесности? Это была не простая угроза, но уже закон. Откуда же вышло сие и по какой причине? Какой красноречивый Гермес (как ты мог бы выразиться) вложил тебе сие в мысли? Словесные науки и греческая образованность, говорит он, — наши; так как нам же принадлежит и чествование богов; а ваш удел — необразованность и грубость; так как у вас вся мудрость состоит в одном: веруй… Как же ты докажешь, что словесные науки тебе принадлежат? А если они и твои, то почему же мы не можем в них участвовать, как того требуют твои законы и твое бессмыслие? Какая это греческая образованность, к которой относятся словесные науки, и как можно употреблять и разуметь cиe слово? Ты можешь сказать, что греческая образованность относится или к языческому верованию, или к народу и к первым изобретателям силы языка греческого. Если это относится к языческому верованию, то укажи, где и у каких жрецов предписана греческая образованность, подобно, как предписано, что и каким демонам приносить в жертву? Кому же из богов или демонов посвящена образованность греческая? Да если бы это было и так: все, однако, не видно из сего, что она должна принадлежать только язычникам, или, что общее достояние есть исключительная собственность какого-нибудь из ваших богов или демонов; подобно, как и другие многие вещи не перестают быть общими оттого, что у вас установлено приносить их в жертву богам»[30].
Почему те святые могли таким спокойным взором смотреть на языческую культуру? Да потому что они верили в Христа. Христианам ли — бояться? «Если Бог за нас, кто против нас?» (Рим. 8:31). Оттого и говорил в третьем веке Климент Александрийский: «Для нас вся жизнь есть праздник. Мы признаем Бога существующим повсюду… Радость составляет главную характеристическую черту Церкви» (Строматы 7,7 и 16). Так переживая Евангелие, Климент мог улыбнуться и по интересующему нас поводу: «Есть между нами немало людей, боящихся эллинской философии, подобно тому как дети боятся привидений» (Строматы 6,10).