И кажется, что выше ничего уже быть не может, кроме неба. Храм этот совсем маленький, легкий, сверкающий своей белизной. В нем нет ничего дорогого, никаких признаков роскоши – только росписи на стенах на евангельские сюжеты. Он всегда открыт, и через решетчатые двери каждый может сюда войти, чтобы понять, что значат слова «Господь воцарися». Здесь так просто понять, что такое «исихия», молитвенное безмолвие, о котором сегодняшним грекам напомнил святой Нектарий, самый любимый из новых подвижников Эллады. Есть его икона и здесь, у Святого Георгия на Ликавите.
Тут же белая мраморная гробница. Здесь похоронен иеромонах Эммануил Лулудакис, скончавшийся в 1885 году основатель этого храма, поднявшийся сюда, когда не было еще ни асфальтированных дорожек, ни фуникулера, и, наверное, больше никогда не спускавшийся в город.
А на ступеньках у самых дверей храма целуются влюбленные, и слышится тот «тихий шепот в час вечерний», о котором писал некогда Гораций. Тут же настраивают свои скрипки музыканты, чтобы потом играть до полуночи. Чуть ниже, у самого подножия церкви – рестораны, кафе и бары, а дальше, если спуститься пониже, – открытый концертный зал.
Он устроен здесь не так давно, но по образцу античных амфитеатров. Тут всегда много народа и много шума, но храм Святого Георгия не теряет от этого своей благодатности, и всё равно царит на Ликавите удивительная атмосфера святости и чистоты, хотя находятся эти «ворота неба» в двух шагах от центра Афин, а попасть сюда можно не только пешком, но и на лифте.
Церкви в Афинах встречаются повсюду: и маленькие, наполовину ушедшие в землю византийские храмы, куда можно войти, только спустившись по лестнице вниз, иногда на довольно большую глубину; и построенные в XIX и даже в начале XX века просторные церкви, к которым, наоборот, надо подниматься по белоснежного мрамора ступеням, зачастую очень высоким.
Таков огромный храм Святого Константина близ площади Омонии, построенный королевой Ольгой; таковы церковь Святой Ирины на улице Эола или высокий храм Святителя Николая на улице Асклепия близ горы Ликавит. В этих церквах остро чувствуется какой-то необычайный синтез Европы и Востока.
Их мавританская архитектура – с непременными двумя ярусами колонн и обширными, как это бывает в мечетях, хорами, с узкими окнами и изящными аркадами, мраморными полами с замысловатыми узорами напоминает Альгамбру. Но тут же, слева от алтаря, почти всегда возвышается кафедра, на которую проповедник должен подниматься по винтовой лестнице, – немецкое барокко. И вообще невозможно понять, где ты – на Западе или на Востоке.
Во всех храмах обязательно есть стулья. В больших церквах они стоят рядами, в маленьких – как придется, и никто не видит в этом ничего католического или протестантского. Просто так принято – вот и всё. В храмах во время службы людей очень мало: две-три старушки дремлют, обмахиваясь веерами… К тому же в большинстве своем храмы эти так малы, что больше двадцати, а то и пятнадцати человек там просто не поместится.
Зато, когда службы нет, в пустой и безмолвный храм всё время кто-то заходит – поставить свечу, приложиться к иконам, помолиться в сладком от запаха ладана полумраке, написать записку с именами родных и близких, чтобы оставить ее на обедню, и просто посидеть в атмосфере безмолвия и молитвы.
У самого подножия Акрополя находится храм Παμμεγίστων Ταξιαρχών, то есть Чиноначальников Вышних сил, или просто Святых Архангелов Божиих. На маленькой площади перед ним, где торгуют корзинами, плетеными сундуками, колыбелями для младенцев и циновками, всегда царит оживление, но внутри него никто не произносит ни слова – абсолютная тишина.
Здесь я видел девушку лет двадцати, которая зажигала лампадки, стоящие на окне. Потом брала их по одной и несла каждую в свой черед через весь храм, чтобы закрепить перед той или иной иконой. Высокая, с длинными, слегка вьющимися распущенными волосами, в платье до щиколоток, с открытыми плечами, в легких сандалиях с завязками вокруг лодыжек, она казалась жрицей, сошедшей с античного рельефа из музея на Акрополе.
Греки сохранили не только алфавит и язык, что, пусть изменившись за два с половиной тысячелетия, всё же до сих пор звучит на улицах Эллады; нет, они сохранили и что-то большее – душу своего народа, стиль жизни, пластичность и, главное, чувство благоговения перед реальностью, которым была буквально пропитана вся греческая философия.
В самом центре Афин, в двух минутах ходьбы от Акрополя, расположены довольно респектабельные жилые дома, многочисленные музеи и рестораны, таверны попроще и маленькие кафе (здесь их сотни, если не тысячи), наконец, церкви, иногда невероятно древние. Но есть здесь и уголки, заставляющие вспомнить о том, как жили греки две с половиной тысячи лет тому назад.
На углу улиц Аретузы и Клепсидры, прямо под скалою Акрополя, буквально в ста метрах от Парфенона, сушится белье на веревке, протянутой от дома к дому. Десять часов вечера. Хозяйка дома выносит ужин прямо на улицу, где уже сидит за столиком вся семья – муж и две взрослые дочери. В большой миске дымится рис, жена подает мужу хлеб, который он ломает руками, и трапеза начинается. А на рынке продаются маслины, самые разные – сладкие, горькие, с пряностями и без. И повсюду – фисташки с острова Эгина.
На улице у каждого второго прохожего в руках – комполои, то есть четки. Слово это образовано от новогреческого κόμπος, что значит узелок, ибо четки у греков, как известно, делают не из бусин, как на Западе, а вяжут из черной шерсти. Однако эти четки сделаны из восемнадцати больших удлиненных бусин, иногда из камня, иногда из пластмассы, и всегда – самых разных цветов и фасонов. Бусины эти нанизаны на цепочку, по которой они свободно скользят.
Чисто внешне комполои напоминают мусульманские четки, но продаются во всех киосках и магазинчиках, а то и прямо на улице и никакого (во всяком случае, прямого) отношения ни к православию, ни к исламу не имеют. Их крутят в руках примерно так, как это делают мусульмане, но не ради молитвы, а просто так, «для релаксации»: говорят, что это помогает успокоиться и снимает нервное напряжение. Быть может, это Восток так напоминает грекам о себе – на уровне подсознания.
Прямо на улице среди случайных книг, каждая из которых стоит не больше тысячи драхм, то есть трех долларов, мне попалось маленькое Евангелие в синем переплете. В старом переводе на новогреческий, который отличается от древнего языка только глагольными формами. Совсем маленькое и каким-то образом попавшее в груду детективных и дамских романов и другой случайной литературы. He купить его я почему-то не мог…
Впервые опубл.: Русская мысль. 1998. № 4238(24–30 сентября). С. 19.Платон объявил, что трагическая поэзия должна быть изгнана из идеального государства, поскольку своими произведениями поэты пробуждают, питают и укрепляют худшую сторону души и губят ее разумное начало.
Вычеркнуть, отбросить, изъять, исключить, запретить учителям использовать «плохие» стихи в беседах с учениками и не давать поэту хора для постановки его трагедии, если он говорит о богах что-то плохое, – именно такими рекомендациями буквально пестрит текст платоновского «Государства».
Философ вспоминает миф (причем только намеком, сегодня понятным лишь специалисту), где рассказывается, как Тесей и Пирифой решились на ужасное преступление, задумав сделать своими женами двух дочерей Зевса, Елену и Персефону, за что были наказаны в Аиде. «Мы не допустим таких мифов! – восклицает Платон. – Мало того: мы заставим поэтов утверждать, что эти поступки были совершены другими лицами… подобные высказывания мы запретим и предпишем и в песнях, и в сказаниях излагать как раз обратное». Поэты рассказывают, будто Гефест был сброшен с Олимпа собственным отцом (т. е. Зевсом), – «такие рассказы недопустимы в нашем государстве».
Как это ни парадоксально, величайший, быть может, в истории человечества философ, как никто другой сказавший о бессмертии человеческой души и вечности, выдвигает тоталитарную по своей сути схему и призывает к жесткой и безжалостной цензуре. Причем относится это не только к поэтическим произведениям, но и к той устной мифологической традиции, в недрах которой вызрела вся греческая культура.
Если что-то вредно для нашего государства, это должно попасть под запрет вне зависимости от того, с чьим именем, пусть даже самым знаменитым, связан этот «вредный» миф или текст. Цензуре подвергаются даже гомеровские поэмы.
Платон, исходя, разумеется, из лучших побуждений, рассуждает (страшно сказать!) как советский партийный чиновник, считавший возможным исказить текст любой пьесы в угоду идеологической установке.