Мы видим ее, когда она приходит звать Раскольникова на отпевание своего умершего отца и на поминки:
«В эту минуту дверь тихо отворилась, и в комнату, робко озираясь, вошла одна девушка. Все обратились к ней с удивлением и любопытством. Раскольников не узнал ее с первого взгляда. Это была Софья Семеновна Мармеладова… скромно и даже бедно одетая девушка, очень еще молоденькая, почти похожая на девочку, с скромною и приличною манерой, с ясным, но как будто несколько запуганным лицом. На ней было очень простенькое домашнее платьице, на голове старая, прежнего фасона шляпка… Увидав неожиданно полную комнату людей, она не то что сконфузилась, но совсем потерялась, оробела, как маленький ребенок, и даже сделала было движение уйти назад».
И далее:
«Между разговором Раскольников пристально ее разглядывал. Это было худенькое, совсем худенькое и бледное личико, довольно неправильное, какое-то востренькое, с востреньким маленьким носом и подбородком. Ее даже нельзя было назвать и хорошенькою, но зато голубые глаза ее были такие ясные, и когда оживлялись они, выражение лица ее становилось такое доброе и простодушное, что невольно привлекало к ней. В лице ее, да и во всей ее фигуре, была сверх того одна особенная характерная черта: несмотря на свои восемнадцать лет, она казалась почти еще девочкой, гораздо моложе своих лет, совсем почти ребенком, и это иногда даже смешно проявлялось в некоторых ее движениях».
Особенно же хватает за сердце проявление в ней детскости в тот момент, когда Раскольников, уже любимый ею всею душою, заставляет ее угадать, кто совершил преступление: «… он смотрел на нее и вдруг в ее лице как бы увидел лицо Лизаветы (сестры старой старьевщицы, тоже им убитой. — Р.Г.). Он ярко запомнил выражение лица Лизаветы, когда он приближался к ней тогда с топором, а она отходила от него к стене, выставив вперед руку, с совершенно детским испугом в лице, точь-в-точь как маленькие дети, когда они вдруг начинают чего-нибудь пугаться, смотрят неподвижно и беспокойно на пугающий их предмет, отстраняются назад и, протягивая вперед ручонку, готовятся заплакать. Почти то же самое случилось теперь и с Соней: так же бессильно, с тем же испугом, смотрела она на него несколько времени и вдруг, выставив вперед левую руку, слегка, чуть-чуть, уперлась ему пальцами в грудь и медленно стала подниматься с кровати, все более и более от него отстраняясь, и все неподвижнее становился ее взгляд на него. Ужас ее вдруг сообщился и ему: точно такой же испуг показался и в его лице, точно так же и он стал смотреть на нее, и почти даже с тою же детскою улыбкой».
В полубреду вспоминая как-то раз о Соне и рисуя себе ее облик с той вещей ясностью, на какую способно лишь непосредственное чувство, Раскольников мысленно объединяет ее с той самой Лизаветой, с которой Соню связывала странная дружба: «Лизавета! Соня! Бедные, кроткие… Милые!… Они все отдают… глядят кротко и тихо… Соня, Соня! Тихая Соня!..» Быть может, именно здесь и скрыта разгадка этого простого и все же загадочного существования — беззащитность.
Она «не защищается». Она приемлет. «Ни о чем не просить, ни в чем не отказывать» — так была определена однажды высшая мера святости сердца. Нечто подобное присутствует и здесь — при всей парадоксальности этой отчаянной ситуации. Соня приемлет ужасную, незаслуженную нищету, в которую ввергает семью алкоголизм отца. Она не оказывает никакого сопротивления, будь то внутренний бунт или хотя бы свое мнение. Она не видит ничего особенного в том, что ее мачеха упреками вымещает на ней свое отчаяние. А когда Раскольников осуждает Катерину Ивановну за это, она встает на ее сторону: «Била! Да что вы это! Господи, била! А хоть бы и била, так что ж! Ну так что ж? Вы ничего, ничего не знаете…»
Эта беззащитность неравнозначна слабости. Когда нужно, это хрупкое существо проявляет недюжинную силу. Несмотря на всю свою любовь к Раскольникову, она без колебаний повинуется голосу собственной совести и противостоит Раскольникову при его попытках оправдать себя философией сверхчеловека. Она требует от него внутренней правды и готовности к искуплению вины. Но потом она следует за ним в Сибирь и делит с ним все лишения. Принесенная ею верность себе быть самим собой. Вот как Соня защищает, например, свою отчаявшуюся мачеху: «Это такая несчастная, ах, какая несчастная! И больная… Она справедливости ищет… Она чистая. Она так верит, что во всем справедливость должна быть, и требует… И хоть мучайте ее, а она несправедливого не сделает. Она сама не замечает, как это все нельзя, чтобы справедливо было в людях, и раздражается… Как ребенок, как ребенок! Она справедливая, справедливая!» Позволим себе напомнить, что это говорит женщина о другой женщине, ввергнувшей ее в бесчестие.
Это вещее сострадание обретает черты подлинного величия в тот момент, когда Раскольников признается ей в содеянном. «Как бы себя не помня, она вскочила и, ломая руки, дошла до средины комнаты; но быстро воротилась и села опять подле него, почти прикасаясь к нему плечом к плечу. Вдруг, точно пронзенная, она вздрогнула, вскрикнула и бросилась, сама не зная для чего, перед ним на колени.
Что вы, что вы это над собой сделали! — отчаянно проговорила она и, вскочив с колен, бросилась ему на шею, обняла его и крепко-крепко сжала его руками.
Раскольников отшатнулся и с грустною улыбкой посмотрел на нее:
Странная какая ты, Соня, — обнимаешь и целуешь, когда я тебе сказал про это. Себя ты не помнишь.
Нет, нет тебя несчастнее никого теперь в целом свете! — воскликнула она, как в исступлении, не слыхав его замечания, и вдруг заплакала навзрыд, как в истерике.
Давно уже незнакомое ему чувство волной хлынуло в его душу и разом размягчило ее. Он не сопротивлялся ему: две слезы выкатились из его глаз и повисли на ресницах».
Соня вполне могла бы чувствовать себя обманутой в своих надеждах: она привязалась к человеку, не будучи предупреждена им о том, с какой судьбой свяжет ее эта любовь. К тому же Раскольников разговаривает с ней в такой манере, которая едва ли может быть порождена любовью; скорее создается впечатление, что он вымещает на ней свой внутренний разлад, мучая ее. Однако Соня воспринимает это все совсем иначе. Озаренная неподкупным светом, встает в ее сознании его судьба, только и именно она, — судьба его души, причем с такой отчетливостью, что, когда он начинает затем философствовать, пытаясь вывести из своего преступления целую теорию, она ни на миг не поддается его доводам:
«— О, молчите, молчите! — вскрикнула Соня, всплеснув руками. — От Бога вы отошли, и вас Бог поразил, дьяволу предал!…
Кстати, Соня, это когда я в темноте-то лежал и мне все представлялось, это ведь дьявол смущал меня? а?
Молчите! Не смейтесь, богохульник, ничего, ничего-то вы не понимаете! О Господи! Ничего-то, ничего-то он не поймет!».
Не свободна от вины и ее жизнь. Эту вину она взяла на себя ради других. Конечно, она не смела этого делать, но поступила так из чувства долга. Таким образом она сохранила чистоту, и чистота эта определяется тем, что она живет такой жизнью против собственной воли, испытывая при этом страдания.
«Еще бы не ужас», — говорит ей Раскольников, — что ты живешь в этой грязи, которую так ненавидишь, и в то же время знаешь сама (только стоит глаза раскрыть), что никому ты этим не помогаешь и никого ни от чего не спасаешь! Да скажи же мне наконец, — проговорил он, почти в исступлении, — как этакой позор и такая низость в тебе рядом с другими противоположными и святыми чувствами совмещаются? Ведь справедливее, тысячу раз справедливее и разумнее было бы прямо головой в воду и разом покончить!
— А с ними-то что будет? — слабо спросила Соня, страдальчески взглянув на него, но вместе с тем как бы вовсе и не удивившись его предложению. Раскольников странно посмотрел на нее.
Он все прочел в одном ее взгляде. Стало быть, действительно у ней самой была уже эта мысль. Может быть, много раз и серьезно обдумывала она в отчаянии, как бы разом покончить, и до того серьезно, что теперь почти и не удивилась предложению его. Даже жестокости слов его не заметила (смысла укоров его и особенного взгляда его на ее позор она, конечно, тоже не заметила, и это было видимо для него). Но он понял вполне, до какой чудовищной боли истерзала ее, и уже давно, мысль о бесчестном и позорном ее положении. Что же, что же бы могло, думал он, по сих пор останавливать решимость ее покончить разом? И тут только понял он вполне, что значили для нее эти бедные, маленькие дети-сироты и эта жалкая, полусумасшедшая Катерина Ивановна, с своею чахоткой и со стуканием об стену головою.
Но тем не менее ему опять-таки было ясно, что Соня с своим характером и с тем все-таки развитием, которое она получила, ни в каком случае не могла так оставаться. Все-таки для него составляло вопрос: почему она так слишком уже долго могла оставаться в таком положении и не сошла с ума, если уж не в силах была броситься в воду? Конечно, он понимал, что положение Сони есть явление случайное в обществе, хотя, к несчастию, далеко не одиночное и не исключительное. Но эта-то самая случайность, эта некоторая развитость и вся предыдущая жизнь ее могли бы, кажется, сразу убить ее при первом шаге на отвратительной дороге этой. Что же поддерживало ее? Не разврат же? Весь этот позор, очевидно, коснулся ее только механически; настоящий разврат еще не проник ни одною каплей в ее сердце: он это видел; она стояла перед ним наяву…».