Третий элегик Рима — Овидий — пользуется всемирной славой. Его поэма «Метаморфозы» изумляет богатством воображения и блистательностью поэтических качеств. Но и элегии поэта заслужили признание веков не понапрасну. Они составляют три больших цикла. Первый, жизнерадостный, любовный, — плод молодых лет, второй и третий отражают ссылку поэта. Первый цикл, так называемый «Amores», в общем, близок по типу к элегиям Тибулла и Пропорция. Их героиня Коринна — едва ли реально существовавшая женщина, — скорее, собирательный образ. Овидий был еще больше, чем Гораций, лишен прямого лирического дарования. Любовь в его элегиях — это лишь тема, повод для создания стихов, увлекательно свежих, полных юмора и наблюдательности, но никак не излияние восхищенной или отчаявшейся души. Александринизм чувствуется в «Amores», пожалуй, больше, чем даже у Проперция, он переполняет элегии Овидия мифологией и риторикой. Однако исключительность таланта и блеск мастерства ставят Овидия-элегика в то положение победителя, когда его уже не судят.
Поздние элегии Овидия явились результатом постигшей его жизненной катастрофы. Все, вероятно, знают судьбу поэта, о ней неоднократно напоминал нам Пушкин. Август подверг Овидия жестокой каре, основная причина которой так и осталась неизвестной. Официально инкриминируя ему эротическую вольность его ранних сочинений, особенно поэмы «Искусство любви», он сослал поэта на западное побережье Черного моря, в глухой городок, где Овидий и умер в постоянной тоске по Риму. Оттуда-то, из скифских Том, Овидий и посылал в Рим свои скорбные и умоляющие о милости элегии, которые объединены в пять книг под общим названием «Печальные». С ними смыкается цикл «Посланий с Понта». Элегии, написанные в ссылке, — вопль о спасении, но рядом с этим, превосходное поэтическое воспроизведение жизни в скифском захолустье.
Следующий период римской поэзии, именуемый «серебряным веком», обнимает время, приблизительно соответствующее I веку н. э. Рим переживает эпоху, быть может, самую кровавую и развращенную. Болезнь, разложившая впоследствии могучий организм Римской империи, будто проявляется здесь в первой бурной вспышке — это дни Нерона, Тиберия, Калигулы, Домициана. Чистая лирика, и так не слишком свойственная римской душе, в этот период вовсе смолкает. Нарождаются и развиваются новые для Рима жанры поэзии: продолжает жить сатира нравов, в пределах, допустимых цензурой абсолютизма, а наряду с ней быстро завоевывает первенствующее положение уже знакомый нам по греческой, особенно эллинистической эпохе жанр эпиграммы.
Первым голосом в толпе римских эпиграмматистов был поэт Марциал. Можно смело сказать, что эпиграмматическое наследие Марциала перетягивает на чаше весов все остальное, созданное римскими остроумцами в этом жанре. Марциал был родом из Испании. Это характерно для времени: в римскую литературу именно с I века н. э. стали вступать представители «провинций», достигавших, впрочем, культурного уровня столицы. Последние годы жизни он провел на родине, бежав из Рима, где изменились к тому времени политические обстоятельства и где он потерял своих покровителей.
Причисление Марциала к лирике весьма условно. Если лирика действительно — самовыражение души, то тем менее достоин Марциал лирического венка. Его душа обнажена достаточно откровенно в четырнадцати книгах его высокоталантливых мелочей. Но никакая степень талантливости не может в наших глазах оправдать всей низменности его поэзии. В ней виден, конечно, не только автор, видно и то клонящееся к упадку общество, на потребу которому он сочинял свои не всегда чистоплотные творения. Марциал принял на себя роль литературного потешника при императорах и вельможах, которых случай возвел прямо из рабской убогости на высшие ступени общественной лестницы. А кто не знает, что именно такие выскочки более, чем кто-либо, требуют угождения. И Марциал проявил настоящее искусство «поэтической рептилии».
То он забавляет читателя невинными домашними мелочами, вроде описания всяких яств и питий, то едко высмеивает кого-нибудь, а это всегда приятно человеческой злобности. Но не это главное. Главное то, что он — развратен. Сам? Трудно сказать. Но он не мог не понимать, почему над табличками его стихов таким румянцем вспыхивают щеки у подростков, и у матерей семейств, и у молодых девушек. Каких только уроков нет в его эпиграммах! Это прямой ответ циника на требования прощелыг и доброхотных проституток, в каких постоянно превращалось высшее общество столицы.
Но почему все же всемирная слава? Ответ — в пользу поэта. Марциал — не Барков. Марциал — это и Вольтер, и Рабле, и даже отчасти Пушкин, столько истинного блеска в его сатирической едкости, в его неиссякаемом остроумии, в поэтической точности его «зарисовок», в краткости, доступной лишь высокому литературному дарованию. Человечество при проверке временем частенько готово извинить поэтам нравственные пороки, особенно в области эротической, ради их других достоинств. Приходится принимать Марциала, каков он есть, и при этом быть уверенным, что его поэзия всегда найдет ценителя.
Богатейший, но замутненный поток эпиграмм Марциала заканчивает лучший, классический период римской поэзии.
Далее следуют те века, которые обычно объединяют термином «Рим упадка». Политически это несомненно так. Но в то же упадочное время возникают новые поэтические явления, во многом предрешающие особенности последующей литературной эпохи. Поэзия повторяет зады классики, но наряду с этим такие поэты, как Авсоний, или Тибериан, или Клавдиан, дарят нам произведения, непохожие на произведения предшественников. Особенно «Мозелла» Авсония говорят нам о новом видении мира и новых потребностях читателя.
Но мы уже в пределах V столетия. Скоро Рим падет как великая держава, расколется на две половины, и в обеих империях поэзия потечет по новому, христианскому руслу, чтобы вскоре достигнуть расцвета в гимнах церкви.
С. Шервинский
На гробницу Мидаса[2]
Перевод Л. Блуменау
Медная дева, я здесь возлежу на гробнице Мидаса,
И до тех пор, пока воды текут и леса зеленеют,
На орошенном слезами кургане его пребывая,
Я возвещаю прохожим, что это Мидаса могила.
Дар Апполону[3]
Перевод Л. Блуменау
Феб-повелитель! Гомер за твои вдохновенья прекрасный
Дар тебе этот принес; ты же дай ему вечную славу.
Родосская песня о ласточке
Перевод А. Артюшкова
Прилетела ласточка
С ясною погодою,
С ясною весною.
Грудка у нее бела,
Спинка черненькая.
Что ж ей ягод не даешь
Из дому богатого?
Дашь ли в чашке ей вина,
Сыру ли на блюдечке
И пшенички?
И от каши ласточка
Не откажется. Уйти ль нам или же получим?
Открой, открой скорее дверцу ласточке,
Перед тобой не старики, а деточки.
Эйресиона[5]
Перевод Я. Голосовкера
Смоквы приносит
И сдобные булки
Нам Эйресиона,
Светлого меда в горшке
И масло для умащения,
Добрую чару вина,—
Угостился и спи, опьяненный.
Дионису
Перевод Я. Голосовкера
О, гряди, Дионис благой,
В храм Элеи,
В храм святой,
О, гряди в кругу харит,
Бешено ярый,
С бычьей ногой,
Добрый бык,
Добрый бык!
Антема[6]
Перевод Я. Голосовкера
Где розы мои?
Фиалки мои?
Где мой светлоокий месяц?
— Вот розы твои,
Фиалки твои,
Вот твой светлоокий месяц.
Хелихелина[7]
Перевод Я. Голосовкера
— Черепаха-пряха, что творишь в кругу?
— Из шафрана милетского шарф я тку.
— Как погиб, открой, этот отпрыск твой?
— Сел на бела коня, да и в море плашмя.
Локрийская любовная
Перевод Я. Голосовкера
О, что терплю! Не предавай меня, молю.
Уйди! Пора! Вот он войдет к несчастной…
Встань!
Уж близок день. Взгляни в окно: не брезжит ли
Рассвет?
ГРЕЧЕСКИЕ ПОЭТЫ VII–IV ВЕКОВ ДО НАШЕЙ ЭРЫ