Над моими словами долго он размышлял и наконец сказал:
— Полагаю, что сына пальмы ты подразумеваешь и пищу ягненка к нему добавляешь.
Я воскликнул:
— Эту роскошную еду я и имел в виду!
Тут он поднялся живо, потом снова сел и сказал ворчливо:
— Знай — да поможет тебе Аллах, — что правда — свет благородства во всех делах, а ложь — недуг, повергающий лгущего в прах. Пусть голод — одежда пророков и святых украшенье — тебя не заставит ступить на путь прегрешенья, присоединиться к мерзким лжецам, забыв о том, чему учит чистый ислам. Благородная женщина будет от голода умирать, но молоко из своей груди не станет сосать[108] и честь свою ни за что не согласится продать. Бесчестную сделку я с тобой заключать не стану и никогда не прощу обмана. Хочу я тебя предостеречь, прежде чем обнажится позор и злоба, сгустившись, расторгнет наш договор. Предупреждением пренебречь не пытайся — остерегайся, остерегайся!
Я сказал:
— Клянусь тем, кто пропитание от лихвы запретил, а вкушение фиников разрешил, ни слова фальшивого нет и моем уверении и я не хочу ввести тебя в заблуждение, а последствия щедрости своей узнав, ты сам убедишься, насколько я прав.
Радость его велика была: он пустился на рынок, как из лука стрела, и вернулся в мгновение ока, под тяжестью ноши двойной согнувшись глубоко. Передо мной он поставил еду, как благодетель, от меня отвративший беду, и сказал:
— Надо войско войском побить[109], если хочешь сладость жизни вкусить!
Я засучил рукава, собираясь насытиться сполна, и взвалил на себя труд прожорливого слона, а старик смотрел на меня и злился, явно желая, чтоб я подавился. И вот я закончил свои труды, оставив от пиршества жалкие лишь следы. Стал я раздумывать, как написать на стихи ответ и оставит хозяин меня ночевать или нет. А старец проворно вскочил, калам и чернильницу притащил и сказал:
— Свой мешок ты наполнил достаточным наполнением, так не мешкай с ответом и решением! А если тщетными будут твои попытки, то готовься за все, что съел, возместить убытки.
Я возразил ему:
— Я не отказываюсь от обещанья. Записывай же ответ, пусть Аллах увенчает успехом мое старанье:
Передайте тому, кто, гордыней объятый,
Эту тайну от нас так старательно прятал:
Острый ум до нее без труда доберется
И составит ответ, поученьем богатый.
Человек, чье имущество вызвало споры,
Мать жены своей старшему сыну сосватал.
Умер сын, но от брака ребенок остался;
Посмотри, чем его положенье чревато:
Он покойному явно приходится внуком,
Но вдове по закону приходится братом;
А у внука ведь более прав на наследство,
Чем у брата покойного, — правило свято!
Значит, брату лишь слезы на долю достались —
Пусть горюет и плачет, сраженный утратой!
Вот решенье для тех, кто терялся в догадках, —
За него заслужил я полученной платы!
Говорит Абу Зейд:
— Когда я ответ продиктовал и подтверждения правильности его пожелал, старик вдруг сказал:
— Ступай поскорее прочь, а не то тебя застигнет ночь. Поспеши к семье своей, подбери подол, пока дождь проливной не пошел.
Возразил я старцу:
— Я чужеземец, куда же мне путь держать? Ведь меня приютить — значит милость Аллаха снискать. Посмотри, уже тьма свой покров опускает и в тучах, славя Аллаха, гром громыхает[110].
А старик все твердил угрюмо:
— Уходи куда хочешь, о ночевке здесь и не думай!
Я спросил его:
— Почему? Ведь хватит места в твоем дому.
Ответил старик:
— Я видал, как ты на еду нападал, ничего не оставил, не пощадил, как только хватило сил! Но ведь здоровье надо беречь и пользой нельзя пренебречь. А кто, подобно тебе, на еду налегает чрезмерно, тому очень скоро приходится скверно от полного помраченья рассудка и мучительного несваренья желудка. Ради Аллаха, поскорее покинь мой кров и выйди, пока ты здоров! Клянусь тем, кто повелел ночи сменяться днем, — нет для тебя ночлега в доме моем!
Когда я услышал эту клятву и уловил его настроение, я ушел, и было ношей моей огорчение. Небо щедро меня поливало, темнота с дороги сбивала, собаки лаяли на меня и ворчали, а чужие двери меня друг к другу швыряли, пока наконец судьба своей белой рукой не даровала мне ночлег у тебя и покой.
Говорит рассказчик:
— Я сказал: «Сколь радостна сердцу эта встреча с тобой, предсказанная судьбой!» Затем он повел свои рассказы искусные, смешивал в них смешное и грустное, пока утро не стало глаза свои протирать и мы услышали, как муэдзин к блаженству стал призывать[111]. И вот Лбу Зейд уже готов откликнуться на благочестия зов. Я его уговаривал провести у меня три для гостя положенных дня. Но он оставаться ни за что не хотел и, уходя, такие стихи пропел:
Новолунью подобный на небе ночном,
В месяц раз прихожу я к любимому в дом,
И не чаще — зачем же друзей утруждать?
Надоесть, примелькаться — что радости в том?!
Сказал аль-Харис ибн Хаммам:
— Попрощался я с Абу Зейдом, а в сердце моем остались кровавые раны. О, если бы утро нас не застигло так рано!
Перевод А. Долининой
Синджарская макама
(восемнадцатая)
Рассказывал аль-Харис ибн Хаммам:
— Из Дамаска однажды я возвращался, с караваном племени бану нумейр в Багдад направлялся. В караване были люди богатые и не скупые — тороватые. Был там и Абу Зейд — нашего времени диво: он всякого говорливого сделает молчаливым, тоскливого заставит смеяться, а торопливого — задержаться. В Синджаре[112] устроили мы привал, а в этот день один купец всех на пир сзывал: высокого и низкого, далекого и близкого, молодого и старика, богатого и бедняка, оседлого и бедуина, знатного и простолюдина. Получили и мы приглашение на это роскошное угощение и, чтобы хозяина не обижать, пришли и сели, приготовившись пировать.
Были там яства, что берутся одной рукой[113], и те, что не съешь без участья руки другой[114]. Кушанья глаз красотою ласкали и вкусом своим язык ублажали. Потом принесли нам стеклянные чаши, красивей которых нету: подобны они застывшему лунному свету, или словно из воздуха их отлили, из тончайшей солнечной пыли. Напитков полны они ароматных, на вид приятных, словно влага на райских источников благодатных.
Тут у гостей разгорелись страсти и все своей подчинили власти: даже самый скромный человек был готов совершить на сласти разбойный набег. Вдруг вскочил Абу Зейд, как одержимый, отвращением прочь от стола гонимый. Все закричали:
— Садись на место, смутьян! Не будь Кударом среди самудян[115].
Вскричал Абу Зейд:
— Тем, кто мертвецов из могил поднимает[116], клянусь: пока не уберут эти чаши стеклянные, я на место свое не вернусь…
Чтобы клятвы своей Абу Зейд не нарушил, и компанию не разрушил, распорядились хозяева наши убрать эти чаши. Но мы все время о них вздыхали и вздохи слезами сопровождали. Когда Абу Зейд смог вернуться на место, клятвы не нарушая и запретного не свершая, мы спросили, что на мысль его навело убрать из застолья все стекло.
Он ответил:
— Обо всем, что в нем, доносит оно, а я дал клятву давным-давно сплетников и доносчиков сторониться, с ними рядом не находиться.
Обратились мы к Абу Зейду снова:
— Скажи, где исток этой клятвы суровой?
И он причину нам разъяснил:
— Один сосед со мной рядом жил. На словах был любезен и мягок он, но таился в сердце его скорпион. Была его речь, словно мед, следка, а душа его, словно яд, горька. Ведь нередко бывает: на отбросах густая трава вырастает, а что под нею — никто не знает. И с этим соседом я часто вступал в беседу. Он приятно мне улыбался, и я, как с приятелем, с ним общался. Он лучшим другом меня называл, и я, как с другом, с ним пировал. Я ему душу открывал, а он обманом меня обвивал. Я как соседу ему угождал, а он, словно коршун, моей оплошности ждал. Я смотрел на него ласковым взглядом, а он, как змея, был полон яда. Я был рад с ним хлеб и соль разделить и чашу ему до краев налить — и не знал, что покажет мне испытанье: он из тех, с кем не горько навек расставанье!
Невольница у меня была — красотою всех она превзошла! Когда приоткроет лицо она, стыдятся и солнце и луна! И сердца огнем зажигаются, а умы затмеваются. Когда же она улыбается, то у жемчуга блеск теряется! Не идут в сравнение и кораллы — таи ее губы алы! Только взглянет — любовь возбуждает страстную, словно ей вавилонское колдовство подвластно[117]. Если она заговорит, то мудрец все помыслы к ней устремит, а серны спешат в долину спуститься, чтоб нежными звуками насладиться. Коран она нараспев читает — словно Дауд[118] на свирели играет, боль сердечную утоляет, заживо погребенных из могил вызволяет. Запоет — сам Маабед[119] ученик перед ней, а Исхака Мосульца[120] не пустят дальше дверей. Когда же она приложит свирель к губам, то рядом с ней от стыда сгорит и Зунам[121], чье искусство давно уж известно нам. А кому посмотреть на танец ее дано, тот забудет, как в чашах танцует, пенясь, вино. Каждым движеньем она пленяет — от восторга тюрбан с головы слетает! Я о стаде своем забывал — лишь общение с ней богатством своим считал; сглаза боясь, от луны и от солнца ее скрывал; на веселой пирушке о ней молчал. Даже боялся, что ветер ее коснется — и часть аромата ее с ним унесется, что слово о ней предсказатель скажет или молния красоту ее людям покажет.