к одному известному нам жанру исторической и дидактической прозы каролингского времени. И вместе с тем это в высшей степени каролингское произведение, соединившее в себе элементы разных жанров, но не компилятивно, а творчески переработав их. Анналистская схема создает скелет для систематизации излагаемого материала. Идеальный облик главного героя, для которого характерно отсутствие какой бы то ни было эволюционности, формируется под влиянием традиций житийной литературы. В моральных сентенциях слышны отголоски зерцал. Но, пожалуй, самым существенным является ярко выраженная биографичность Gesta, что особенно характерно для каролингского времени. Бурные исторические события, создание могущественной державы, возрождение империи на Западе, великие церковные реформы, наконец, очевидный культурный подъем, повлекший за собой возрождение значимости интеллектуальных занятий, обусловили небывалый рост интереса к современности. Она становится предметом рефлексии, но осмысливается весьма специфически — через деяния отдельных людей. Одновременно расширяется само понятие деяний. Это не только войны или покровительство церквям, великие подвиги на светском и духовном поприще, но также повседневное бытовое поведение, “мелочи жизни”. То, что Карл Великий обожал баню или жареную дичь, а смертельно больного Людовика Благочестивого рвало от малейшего принятия пищи, вряд ли добавляло что-нибудь существенное к их моральному облику. И тем не менее биографы считают необходимым упомянуть об этом. Рост интереса к современности, проявляющийся в большей биографичности, прослеживается в произведениях самых разных жанров каролингской литературы. Он виден в изысканных поэмах Теодульфа, Ангильберта или Эрмольда Нигелла, в исторических сочинениях [290]. Даже такие консервативные жанры, как анналы [291] и агиография переживают явный личностный ренессанс. Жития все меньше оказываются обезличенными легендами о святых, существующих как бы вне времени и пространства, где историческая конкретика максимально обобщена и нивелирована, а недостаток фактов с лихвой компенсируется безудержной фантазией. В каролингскую эпоху выдуманное и удивительное отступает в них на задний план. История чудес заменяется биографией реального человека, действующего в реальном историческом контексте. На смену легендам приходит пережитое и документально засвидетельствованное [292]. Авторами житий зачастую становятся современники своих героев, как, например, Пасхазий Радберт, написавший жития основателей Корвейского монастыря Адаларда и Валы. Сплошь и рядом в агиографическую литературу проникают своеобразные приметы времени. В деяниях новых святых видно все меньше аскетизма и все больше реальной политики — борьбы монастырей с епископатом и друг с другом, взаимоотношений с королем и местной аристократией и т. д. [293] У Тегана политика также занимает далеко не последнее место.
* * *
Ни по роду своей деятельности, ни в силу подчиненного положения внутри церковной иерархии и удаленности от двора, а следовательно, и от эпицентра политической жизни Теган не был предрасположен к тому, чтобы написать Gesta Hludowici. Что же в таком случае побудило его взяться за перо? Очевидно, для того должны были иметься какие-то особые обстоятельства. Думается, вопрос нужно сформулировать иначе — чем поразил Тегана его герой, чем побудил к столь интенсивной рефлексии? Чтобы понять это, следует уяснить, в каком ментальном пространстве существовал Теган, в каком круге идей и представлений формировались его собственные взгляды. Но прежде всего необходимо разобраться с тем, какой образ короля складывается в сознании людей той эпохи и в какое взаимодействие с политической реальностью вступал этот образ.
Самые разнообразные воззрения слились в единое целое и постепенно составили идеологию, которую с известной долей условности можно было бы назвать королевской. Ее формирование приходится на вторую половину VIII — начало IX вв. [294] К этому времени складывается представление о том, что власть, которой обладает король, не есть его исключительное и безраздельное владение. Но она являет собой некое обязательство (officium) и рассматривается как служение монарха (ministerium regis) своему народу [295]. Прежде всего это служение выражалось в защите вдов и сирот, обездоленных и pauperes. В предшествующие столетия реализацию данных функций брала на себя церковь в лице епископата [296]. Но поскольку со второй половины VIII века постепенно утверждается представление о греховности ношения оружия клириками, то и сама защита “бедных” переходила в моральную плоскость. Эти изменения имели далеко идущие последствия. Ведь отказ от властного принуждения “злых”, мирского по своему характеру, и саму Церковь переводил в разряд pauperes [297]. Постепенно она также начинает нуждаться в защите. И эта обязанность естественным образом возлагается на королевскую власть, обладающую светским мечом. Уже в 774 г. папа Адриан назвал франкского короля defensor ecclesiae [298]. С конца VIII века подобные представления постепенно утверждаются в сознании социальной элиты, прежде всего духовенства. Защиту церкви от нападений язычников, а также попечение о вдовах и сиротах вменяет в обязанность Карлу Великому Алкуин [299]. Ту же идею, но в гораздо более развернутом виде проводит Смарагд Сен-Мишельский в зерцале, предназначенном Людовику Благочестивому [300]. Более того, саму возможность сохранения внутреннего мира в королевстве он напрямую связывает с нравственными добродетелями правителя. Идея защиты Церкви и pauperes, с одной стороны, и сохранение внутреннего мира, с другой, отчетливо развиваются в королевских капитуляриях. Так, Карл предписывает королевским посланцам “разыскивать и исполнять правду государя, церквей, вдов, малолетних и остальных людей” [301]. И, наконец, как неотъемлемая часть ministerium regis обязанность короля стать защитником Церкви, духовенства, вдов и сирот утверждается на Парижском синоде 829 [302], в полном смысле слова ключевом для оформления королевской идеологии.
Одновременно подобные представления находят свое выражение в изменении королевской титулатуры. Карл все чаще именуется “набожным защитником и во всех делах помощником святой Церкви” [303]. Он постоянно печется “о своих церквях”, ибо ему вверено управление ими “среди бурных волн века сего” [304]. Людовик Благочестивый пошел еще дальше. Под влиянием аквитанского окружения он начал трактовать свою власть как божественную обязанность (munus divinum), прямо приравнивая ее к власти епископа [305]. Можно было бы привести еще множество примеров подобного рода. Думается, однако, что картина вырисовывается довольно отчетливо: к началу IX века функция короля как defensor ecclesiae и pauperes утверждается в общественном сознании. В этом отношении весьма любопытным представляется то, как Теган описывает процедуру коронации императора Людовика в 813 году. Перед возложением короны на голову сына Карл увещевает его “управлять церквями божьими и защищать их от дурных людей... Он должен почитать священников как отцов, любить народ как сыновей, направлять заносчивых и дурных людей снискать путь спасения, быть утешителем для монастырей и отцом для бедных... чтобы он во всякое время представал безупречным перед Господом и всем народом” (6). Следует отметить, что Теган единственный, кто сообщает такие подробности об этом событии. Анналы королевства франков, например, ограничиваются простой констатацией