седая голова, увенчанная славой долгих лет и многих подвигов.
Скоро они кончили пир, и оба молча рядом друг с другом пошли из дворца в гарем.
Ночь была темная, ни звезд, ни луны не было видно из-за туч, густым ковром покрывших небо.
Долго шли во тьме отец и сын, и вот заговорил хан эль Асваб:
– Гаснет день ото дня жизнь моя – и все слабее бьется мое старое сердце, все меньше огня в груди. Светом и теплом моей жизни были знойные ласки казачки… Скажи мне, Толайк, скажи, неужели она так нужна тебе? Возьми сто, возьми всех моих жен за одну ее!..
Молчал Толайк Алгалла, вздыхая.
– Сколько дней мне осталось? Мало дней у меня на земле… Последняя радость жизни моей – эта русская девушка. Она знает меня, она любит меня, – кто теперь, когда ее не будет, полюбит меня, старика, – кто? Ни одна из всех, ни одна, Алгалла!..
Молчал Алгалла…
– Как я буду жить, зная, что ты обнимаешь ее, что тебя целует она? Перед женщиной нет ни отца, ни сына, Толайк! Перед женщиной все мы – мужчины, мой сын… Больно будет мне доживать мои дни… Пусть бы все старые раны открылись на теле моем, Толайк, и точили бы кровь мою, пусть бы я лучше не пережил этой ночи, мой сын!
Молчал его сын… Остановились они у двери гарема и, опустив на груди головы, стояли долго перед ней. Тьма была кругом, и облака бежали в небе, а ветер, потрясая деревья, точно пел, шумел деревьями.
– Давно я люблю ее, отец… – тихо сказал Алгалла.
– Знаю… И знаю, что она не любит тебя… – сказал хан.
– Рвется сердце мое, когда я думаю про нее.
– А мое старое сердце чем полно теперь?
И снова замолчали. Вздохнул Алгалла.
– Видно, правду сказал мне мудрец мулла – мужчине женщина всегда вредна: когда она хороша, она возбуждает у других желание обладать ею, а мужа своего предает мукам ревности; когда она дурна, муж ее, завидуя другим, страдает от зависти; а если она не хороша и не дурна – мужчина делает ее прекрасной и, поняв, что ошибся, вновь страдает через нее, эту женщину…
– Мудрость не лекарство от боли сердца, – сказал хан.
– Пожалеем друг друга, отец…
Поднял голову хан и грустно поглядел на сына.
– Убьем ее, – сказал Толайк.
– Ты любишь себя больше, чем ее и меня, – подумав, тихо молвил хан.
– Ведь и ты тоже.
И опять они помолчали.
– Да! И я тоже, – грустно сказал хан. От горя он сделался ребенком.
– Что же – убьем?
– Не могу я отдать ее тебе, не могу, – сказал хан.
– И я не могу больше терпеть – вырви у меня сердце или дай мне ее…
Хан молчал.
– Бросим ее в море с горы.
– Бросим ее в море с горы, – повторил хан слова сына, как эхо сынова голоса.
И тогда они вошли в гарем, где она уже спала на полу, на пышном ковре. Остановились они перед ней, смотрели; долго смотрели на нее. У старого хана слезы текли из глаз на его серебряную бороду и сверкали в ней, как жемчужины, а сын его стоял, сверкая очами, и, скрежетом зубов своих сдерживая страсть, разбудил казачку. Проснулась она – и на лице ее, нежном и розовом, как заря, расцвели ее глаза, как васильки. Не заметила она Алгаллу и протянула алые губы хану.
– Поцелуй меня, орел!
– Собирайся… пойдешь с нами, – тихо сказал хан.
Тут она увидела Алгаллу и слезы на очах своего орла и – умная она была – поняла все.
– Иду, – сказала она. – Иду. Ни тому ни другому – так решили? Так и должны решать сильные сердцем. Иду.
И молча они, все трое, пошли к морю. Узкими тропинками шли, ветер шумел, гулко шумел…
Нежная она была девушка, скоро устала, но и горда была – не хотела сказать им этого.
И когда сын хана заметил, что она отстает от них, – сказал он ей:
– Боишься?
Она блеснула глазами на него и показала ему окровавленную ногу…
– Дай понесу тебя! – сказал Алгалла, протягивая к ней руки. Но она обняла шею своего старого орла. Поднял хан ее на свои руки, как перо, и понес; она же, сидя на его руках, отклоняла ветви от его лица, боясь, что они попадут ему в глаза. Долго они шли, и вот уже слышен гул моря вдали. Тут Толайк, – он шел сзади их по тропинке, – сказал отцу:
– Пусти меня вперед, а то я хочу ударить тебя кинжалом в шею.
– Пройди, – Аллах возместит тебе твое желание или простит, – его воля, – я же, отец твой, прощаю тебе. Я знаю, что значит любить.
И вот оно, море, перед ними, там, внизу, густое, черное и без берегов. Глухо поют его волны у самого низа скалы, и темно там, внизу, и холодно, и страшно.
– Прощай! – сказал хан, целуя девушку.
– Прощай! – сказал Алгалла и поклонился ей.
Она заглянула туда, где пели волны, и отшатнулась назад, прижав руки к груди.
– Бросьте меня, – сказала она им…
Простер к ней руки Алгалла и застонал, а хан взял ее в руки свои, прижал к груди крепко, поцеловал и, подняв ее над своей головой, бросил вниз со скалы.
Там плескались и пели волны, и было так шумно, что оба они не слыхали, когда она долетела до воды. Ни крика не слыхали, ничего. Хан опустился на камни и молча стал смотреть вниз, во тьму и даль, где море смешалось с облаками, откуда шумно плыли глухие всплески волн, и ветер пролетал, развевая седую бороду хана. Толайк стоял над ним, закрыв лицо руками, – камень, неподвижный и молчаливый. Время шло, по небу одно за другим плыли облака, гонимые ветром. Темны и тяжелы они были, как думы старого хана, лежавшего над морем на высокой скале.
– Пойдем, отец, – сказал Толайк.
– Подожди… – шепнул хан, точно слушая что-то. И опять прошло много времени, плескались волны внизу, а ветер налетал на скалу, шумя деревьями.
– Пойдем, отец…
– Подожди еще…
Не один раз говорил Толайк Алгалла:
– Пойдем, отец.
Хан все не шел от места, где потерял радость своих последних дней.
Но – все имеет конец! – встал он, могучий и гордый, встал, нахмурил брови и глухо сказал:
– Идем…
Пошли они, но скоро остановился хан.
– А зачем я иду и куда, Толайк? – спросил он сына. – Зачем мне жить теперь, когда вся моя жизнь в ней была? Стар я, не полюбят уже