когда они за мной гнались, я бежал.
Частенько приходил я, ведомый памятливым сердцем, поглядеть на них, как бродят они по полям; и говорил я уму своему с горечью: «Когда народ Партолонов собирался на совет, моему голосу внимали, и сладок он был всем, кто слышал его, а слова, что произносил я, были мудры. Взоры женщин светлели и смягчались, когда смотрели они на меня. Любили они песни мои — того, кто ныне бродит по лесу с клыкастой стаей».
Старость вновь одолела меня. Слабость проникла в кости, тоска просочилась в мысли. Я отправился в свою ольстерскую пещеру, и увидел сон, и сделался ястребом.
Покинул я землю. Стал моим королевством сладкий воздух, зоркий взор мой проницал сотни миль. Я взмывал, я падал камнем; я парил без движенья, будто живой камень, над бездной; я жил в радости, и спал в покое, и отхватил свою долю упоения жизнью.
В ту пору Беотах, сын Иарбонела Провидца, явился в Ирландию со своим народом, и случилась великая битва между его народом и детьми Семионовыми. Долго парил я над той битвой, видел каждое копье в полете, каждый камень, что взмыл и пал, всякий меч, что сверкал вверх и вниз, непрестанный блеск щитов. И наконец увидел я, что победа — за Иарбо-нелом. И от его людей пошли Туата Де и Анде, хотя корни их забыты, а также люди знания, коих из-за их великолепной мудрости и ума считают пришельцами с небес.
То был народ Волшебства. Народ богов.
Долгие-долгие годы жил ястребом я. Знал каждый холм и ручей, каждое поле и луг Ирландии. Знал очертанья скал и берегов, как выглядит любое место под солнцем или луной. Я оставался ястребом, когда сыновья Миля изгнали Туата Де Дананн с земли и защитили Ирландию от оружия или волшбы; так стали люди и зародились семейные древа.
И состарился я, и в ольстерской пещере увидел сон, и сделался лососем. Зеленые приливы океана поднялись надо мной и моей грезой, и погрузился я в пучину, да не умер, ибо проснулся в глубоких водах — таким, каким увидел себя во сне. Был я человеком, оленем, вепрем, птицей, а теперь стал рыбой. Во всех преображениях моих знал я радость и полноту бытия. Но в воде радость залегает глубже — и глубже трепещет жизнь. Ибо на земле или в воздухе вечно что-нибудь чрезмерно или мешает: так у человека по бокам свисают руки, и ум должен о них помнить. Оленю во сне приходится подгибать ноги, а для движения — разгибать. У птицы есть крылья, их нужно складывать, чистить, о них заботиться. А рыба — едина, от носа до хвоста. В ней завершенность, простота и незагроможденность. Вращенье — одним поворотом, вверх, вниз и кругом — в едином движении.
Как же мчал я сквозь нежную стихию, как радовался этим краям, где никакой резкости — в стихии, что поддерживает и расступается, ласкает и отпускает, не дает упасть. Человек способен споткнуться на рытвине, олень — упасть со скалы, ястреб на усталых крыльях, израненный, во тьме вокруг и с бурей позади, — вышибить себе мозги о ствол дерева. Но дом лосося — его радость, а море бережет всех тварей своих.
Я сделался королем лососей, и легионы мои бродили в приливах всемирных. Зелень и лиловые дали расстилались подо мной, надо мной — зелень и золото солнечной шири. В этих широтах скользил я по свету янтарному, сам янтарь и золото; в других, среди искр сияющей сини, изгибался, озаренный, будто живой самоцвет; в третьих, сквозь сумерки эбена, переплетенные серебром, я стремился и сиял — чудо морское.
Я видел, как тужатся чудища, в сердце пучины проплывая, видел длинных вертких гадов, зубастых до самых хвостов, а ниже, где сумрак пропитывал сумрак, — громадные, иссиня-черные хитросплетенья, то гуще, то порыхлее, что ниспадали в обрывы и преисподние моря, куда нельзя даже лососю.
Море я знал. Знал тайные гроты, где океан ревет океану, течения, что холоднее льда, от которых рыло лосося морщится, как от ожога, и теплые токи, где мы качались и засыпали, и несло нас вперед, неподвижных. Я доплывал до самой кромки великого мира, где нет ничего, только море, и небо, и лосось; где даже ветер молчит, а вода чиста, как отмытый серый валун.
И тут, далеко в море, я вспомнил Ольстер, и нахлынула на меня мгновенная, неукротимая мука быть там. Я развернулся и целые дни и ночи без устали плыл, торжествуя; но пробуждался и ужас во мне — и шепот внутри, что я должен доплыть до Ирландии или же сгинуть.
Я пробрался к Ольстеру с моря.
Ох, до чего ж труден был конец того странствия! Болезнь, сокрушала все кости мои до единой, вялость, усталость пронизывали каждую жилу и мышцу. Волны не пропускали меня, не пропускали, мягкие воды словно сделались твердью: стремясь к Ольстеру с моря, я будто пробивался сквозь камень.
Как же устал я! Мог бы расслабить тело — и унесло б меня, мог бы заснуть — и увело б меня, укачало; замотало в серо-зеленых валах, что катили с суши, вздымались, громоздились и рвались к далекой синей воде.
И лишь несокрушимое сердце лосося способно эту муку снести до конца. Звон рек Ирландии, что мчат к морю, донесся до меня — в моей последней онемелой попытке: любовь к Ирландии повлекла меня дальше, боги рек шли ко мне по белым витым бурунам, и я наконец, наконец-то покинул море; улегся в пресной воде в расщелине камня, изможденный, на три четверти мертвый, непобедимый.
Восторг и сила вернулись ко мне, и теперь я исследовал пути внутри острова, великие озера Ирландии, ее бурные бурые реки.
Что за радость лежать под дюймом воды, нежась на солнце, или же под тенистым берегом и глядеть на мелкую живность, что снует, как молния, у кипучей поверхности. Я видел, как сверкают, и рыскают, и вертятся стрекозы, с грацией, с прытью, какой не ведает ни одна крылатая тварь; я видел, как ястреб парит, и следит, и ныряет: падал он как камень, но не поймать ему короля лососей; я видел, как хладноокая кошка вытягивается вдоль ветки над водами, стремится поймать и добыть речных обитателей. И видел я человеков.
Они меня тоже видели. Приходили узнать меня, искать меня. Ложились в засаде у водопадов,