головой Василий Степанович, — даже если на помойку с ведром, и то без изъятий! Железный был человек!..»
И во взгляде Караванова не было ничего пугающего: спокойный взгляд серых, всегда мягко сощуренных глаз.
И всё же было в его взгляде нечто такое, что, где бы Караванов ни тянул лямку, у подчинённых не возникало даже малой мысли о прекословии.
Припоминая облик и повадки деда Караванова, Василий Степанович часто запинался, искал новые слова, чтобы точнее выразить то, что его по-настоящему в нём удивляло. Новых не находил и повторял заново:
— Суровый был человек… ой суровый!.. — И тут же поправлялся: — А ведь так-то и не скажешь… по разговору-то. Разве злой?.. Совсем нет. И смотрит хорошо… Даже ласково смотрит… Я его не то чтоб боялся, что мне было бояться?.. родной по сути человек… но побаивался точно. Вот даже не знаю почему. Никогда ничего от него плохого… Что в нём было? Военная закалка? Время его таким сделало?.. — Недоумённо качал головой и завершал неожиданно: — Настоящий был коммунист!..
А ещё, говорил Василий Степанович, выйдя на пенсию, Караванов взял за правило писать. Василий Степанович по этому поводу неоднократно шутил: мол, может, в нём самом эта тяга от деда, пусть и неродного. Но оговаривался: у него-то тяга застарелого эстетического свойства, а дед Караванов писал в инстанции, добиваясь порядка. Тогда принято было писать: чуть что не так, всякий за перо, вот и он тоже. Не в жилконтору, значит, в исполком, не в газету, так в прокуратуру.
А писал Караванов хорошо: крупно, ровно, строка к строке, просто загляденье, будто печатал, а не писал, — буковка к буковке. Заполнив страницу, тщательно перечитывал, выискивая ошибки, и если таковых не находилось, приступал к расстановке знаков препинания.
При этом, как казалось малолетнему Кондрашову, на последнем этапе дед Караванов руководствовался не синтаксическими, а некими пространственными, геометрическими и, по сути, тоже эстетическими соображениями: расставлял запятые и точки, чтобы итоговый документ радовал глаз соразмерностью, а не так, чтобы где-то густо, а где-то пусто.
* * *
Фаина встретилась с ним в начале зимы сорок шестого года.
Было пасмурно. Большие снежинки торжественно летели с неба — опускались без суеты и спешки, нисходили, не теснясь, предоставляя зрителям возможность рассмотреть каждую в отдельности и восхититься её чудным сложением. Ах, если бы они явились чуть раньше, всего несколько лет назад!..
Как бы им радовались дети! Как бы привставали на цыпочки, протягивая ручонки, как ловили, а, осознав ошибку, подставляли бы уже не тёплые ладошки, а холщовые рукава и, бережно отнеся на сторону, кричали и хвастали друг перед другом: «Смотри, у меня самая большая!.. Нет, у меня!..»
Но кружево небес опоздало.
Ныне не было никого из тех, кто стал бы задирать к ним головы, встречая и приветствуя.
Снежинки разочарованно падали на неживую, замусоренную землю: на кирпичный щебень — свидетельство былого существования крепкого дома, на древесную щепу — свидетельство былого существования бревенчатой избы.
В самом начале войны несколько немецких и румынских авиационных налётов разрушили большую часть городка.
Что уцелело, безмолвствовало.
Певучая еврейская речь, гортанные цыганские восклицания если и блуждали кое-где в руинах улиц, то лишь призраками, неслышными переливами умолкших голосов. Люди же, некогда ими обладавшие, тысячами и сотнями тысяч лежали во рвах близ Тирасполя, на Вертюжанах и в Секуренах, в Косоуцком лесу, в десятках иных мест…
Фаина шла к рынку, а в одной из развалин какой-то человек в шинели хватко, со скрежетом и пылью ворочал каменюки, норовя что-то из-под них вытащить. Вот рванул со всей дури — и кирпичный осколок, стрельнув снизу, угодил Фаине в плечо.
— Ой! — вскрикнула она от неожиданности. — Гражданин! Вы что? Вы же меня ударили!
Человек распрямился и сказал, утирая лоб:
— Ну что вы! Я никогда не бью нежного женского тела.
Голос у него был негромкий, даже какой-то вкрадчивый, а взгляд такой, что Фаина просто оторопела.
* * *
Дед Василия Степановича по отцу Фёдор Кондрашенко забогател на службе у румынского генерала.
Это было всё, что, со слов отца, знал о нём Василий Степанович. Подробностей не существовало. «Я же ясно говорю! — раздражался Кондрашов. — Румынский генерал! Что непонятного? Обыкновенный румынский генерал!»
Напрасно я толковал, что определение «румынский генерал» ничего не говорит и не может сказать тому, кто хоть краем уха слышал о Первой мировой, обо всей сумятице, что внесла она в жизнь Европы, о той дикой мешанине границ и понятий, в которой терялись представления не только о государственных, но даже и о национальных принадлежностях.
Мои рассуждения Василия Степановича не урезонивали, а только пуще заводили. «И что теперь, Серёжа? — вопрошал он, иронично на меня глядя. — Будем учебники истории переписывать? Фальсифицировать начнём?»
Я, в свою очередь, не мог взять в толк, что он разумеет под «переписыванием учебников». Но вопрос повисал в воздухе, и я вынужденно смирялся.
Тем не менее общими усилиями мы пришли к заключению, что генерал вышел в отставку. Должно быть, служба позволяла ему иметь денщика за казённый счёт, а содержать такового за собственный он посчитал нецелесообразным.
Прослужив у него много лет, сделавшись благодаря этой службе по крестьянским меркам богачом, а с уходом генерала со службы тоже выйдя в тираж, Кондрашенко поднял семью и вернулся в родное село.
Появление Кондрашенки во всём блистании богатства там, откуда он когда-то сбежал оборванным мальчишкой, произвело немалый шум и породило множество вопросов.
Фёдор не тянул с ответами. Он купил земельный надел и капитально обустроился: построил дом и завёл конюшню.
Лет через пять его лошади, побывав на нескольких ярмарках, получили известность в округе под названием «кондрашенковские» и начали приносить заводчику неплохой доход.
Кондрашенко жадно интересовался коневодством, всем иным — по мере необходимости, а политикой — никак.
Поэтому, когда двадцать шестого июня тысяча девятьсот сорокового года Вячеслав Молотов вручил румынскому послу требование советского правительства о передаче СССР Бессарабии и Буковины, это не стало для Фёдора громом среди ясного неба. Возможно, он вообще никогда не узнал о дипломатических обстоятельствах дела.
Утром двадцать седьмого Румыния в ответ объявила всеобщую мобилизацию. Но ближе к вечеру король Кароль II решил удовлетворить советское требование и мобилизация прекратилась. По этому поводу позже ходили кое-какие слухи, преимущественно радостного характера, — но Фёдор и в них особо не вникал, ибо сам для армии был староват, а дети, наоборот, ещё не доросли. Хотя старшие уже подтягивались.
Зато, когда двадцать восьмого Красная армия начала занимать спорные территории, Кондрашенко сделался прямым участником событий, ибо по окончании быстрой и бескровной операции вся жизнь вокруг начала стремительно меняться.
Пусть его косяки не шли ни в какое сравнение с табунами настоящих