И что-то, вероятно, терялось в этой путанице, а что-то, возможно, наоборот, проговаривалось помимо её желания.
В целом дело было неясное, возникали подозрения, не поймёт ли Гордеев её превратно, не подумает ли, получив письмо, что она пишет одно, а думает другое, что говорит о дочери, а на деле подбивает клинья, втайне желая не мытьём так катаньем повернуть его жизнь на прежнюю дорогу.
Поэтому ей хотелось бы выразиться яснее.
Но, конечно, у неё и в мыслях не было прояснить всё до какой-то там окончательной ясности. Такая бывает исключительно в романах, а в жизни всё как было мешаниной, так мешаниной и остаётся. Да и романов Фаине на её веку читать не довелось, не до того было.
И, конечно, глупо было бы думать, что она решила от дочки избавиться, потому что разлюбила. Просто большенькая уже стала девочка, дела пошли вон какие, всё за то, что скоро ей своих рожать, так что ж ей у мамкиного подола безотрывно, можно ведь и на свет глянуть.
Тем паче она и самостоятельная, полдома точно на ней: Караванов с темна до темна на службе, Фаине в садике от детишек тоже не оторваться (она для этого год отучилась на педкурсах). Лидочка сама шустрит: и на рынок сбегает, и борща наварит, и картошки начистит. Ну и так далее.
Но Караванову было неприятно, что есть какой-то там Гордеев. К которому теперь зачем-то нужно отправлять Лиду. И он Фаину всё-таки добил: она от своей идеи отказалась.
Каково же было общее изумление, когда вдруг обнаружилось, что у Лидочки к тому времени образовалось собственное мнение, которое она решительно и бескомпромиссно выказала: хочу к Гордееву (она его иначе не звала), и всё тут! Сами говорили, а сами вон чего! Он же уже написал, что ждёт! Мне эти ваши Бельцы вот где! Я в Адыгею хочу! В зерносовхоз! Ну пожа-а-а-алуйста! В Бельцах ваших сами видите как, а там я на одни пятёрки буду, обещаю!..
* * *
— Вот её и отправили. А там…
— Подождите, Василий Степанович! — бывало, останавливал я Кондрашова. — Куда вы так спешите? Ну вот сами послушайте, что сейчас сказали! «Её отправили, а там…» У вас между двумя словами самое главное потерялось.
— Прости, Серёжа, что главное? — недоумевал он.
— Дорога! Где дорога? Дорога — это же и есть в жизни самое главное. Вы представьте! Девочка, тринадцать лет, едет одна бог знает в какую Адыгею!.. Общие вагоны, чужие люди, пересадки, толчея, чемоданы да узлы!.. В те-то годы из Молдавии в Адыгею… с десятью, небось, пересадками!..
— Мама говорила, с двумя, — ворчал он.
— Будто ребёнку этого мало! Проводница поначалу почти враждебно: это куда же тебя, такую пигалицу, одну-одинёшеньку!.. А суток не прошло, полустанках, может, на двадцати всего постояли, так она уже и ласково: Лидочка, деточка, пойдем-ка, супчику похлебаешь, а то что же всё всухомятку… А поезд тянется и тянется, и такие же, как она, пассажиры вокруг… о чём она с ними говорила? О чём думала?
— Вообще-то да, — признавал Василий Степанович, кривя ус. — Это правда, мама именно эту свою поездку всю жизнь вспоминала. У Гордеева-то всё довольно обычно оказалось… Ну, Адыгея… ну, зерносовхоз. Работа да заботы, вот и все дела. Гордеев спозаранку директорствовать, она в школу… Мачеха её, правда, невзлюбила, вот ведь какое дело… Да…
Василий Степанович замолкал, хмурясь, потом вдруг заново оживлялся:
— О диване ещё говаривала, вот что! Гордеев поселил её в своём кабинете, там стол хороший — уроки делать. Так вот спать ей пришлось на кожаном диване. Она о нём прямо с ужасом: твёрдый, говорит, скользкий, простыня сползает, два года она с той простынёй билась… С другой стороны посмотреть — не такая уж и трагедия… А вот сама поездка!..
— Вот видите! Поездка! Вот бы где повспоминать-то по-настоящему! — говорил я. — Вот в чём покопаться!
— Да что вспоминать, — он пожимал плечами. — Я-то что могу вспомнить? Что я знаю? Ну, доехала она до нужной станции… Станция — одно слово что станция. Пустырь, домишко у самых рельс — вокзал. Никто не встречает. Полдня толклась. То в тенёчке посидит, то пройдётся. А куда идти-то ей? Карагач, да кусты, да бурьян на пустыре… Мальчик коз пригнал, сел неподалёку с хворостиной. Пока они щипали, всё на неё поглядывал, а она прикидывала: заговорит, не заговорит… Через часок пришла ему пора дальше животин гнать — так и не осмелился, молчком ушёл… Дело к обеду — приезжает «Победа». Выходит кто-то из машины, озирается. Лида к нему — Гордеев? Она же отца не видела никогда, только на молодых фотографиях с мамой, откуда ей знать, какой он. Нет, говорит, я не Гордеев, я шофёр. А если ты Лида Гордеева, тогда садись, к папке поедем. Восемь классов там кончила — и в Сороки махнула, в медучилище.
* * *
Судя по всему, Степан и впрямь обладал природной склонностью к организации: успевал и подъелдыкнуть отстающих, и ободрить передовиков, и подначить тружеников на соревнование, и заорать насчёт нашей бучи боевой кипучей, и когда пригрозить проработкой, а когда посулить участие в коллективной поездке за мануфактурой. Что бы ни стояло на повестке дня, Стёпка брался за дело с огоньком, с задором, с искренним комсомольским энтузиазмом — и всё ему так или иначе давалось, обо всём он мог отчитаться положительно.
По-боевому работал, не зря же то и дело кто-нибудь из комбайнёров грозил ему набить морду: он дёргал их то по взносам, то на протест военщине и в защиту мира.
Через пару лет его ввели в состав комитета комсомола районного центра Унгены, и Стёпка стал зваться Степаном Фёдоровичем.
А Лида Гордеева приехала заведовать Алексеевским ФАПом, то есть фельдшерско-акушерским пунктом.
Лиду направили сюда сразу по окончании Сорокского медучилища. Несмотря на свою ярко проявлявшуюся во внешности молодость и объяснимое отсутствие опыта, она справлялась со службой. Врач из Унген наезжал не чаще раза в месяц: задним числом одобрить совершённые действия консультативного характера (но в некоторых случаях и родовспомогательного, и хирургического) и прояснить вопросы на будущее.
Стали заглядывать к ней два молодых человека.
Визит по-боевому настроенного Степана производил на Лиду большее впечатление, чем появление умного школьного учителя Кузовченко: Степан частенько изловчался, чтоб подбросили на председательском газике, а Кузовченко притопывал на своих двоих.
Когда умный учитель Кузовченко осознал, сколь малы его шансы на взаимность, то в отчаянии перестал пользоваться даже пешим, единственно доступным ему способом передвижения.
А Стёпа и Лида той же осенью сыграли свадьбу.
— Ну и вот, — спешил Василий Степанович