— Погодите! — окликнул высокого Моцарт. — Вы можете раздобыть проигрыватель? Проигрыватель и пластинку — что-нибудь из раннего Моцарта?
Высокий понял: за двое суток от страха и бессонницы у эскулапа «поехала крыша».
— А Бетховен не подойдет? — спросил он осторожно, заглянув в бесноватые глаза.
— Да нет же, нужен именно Моцарт!..
— И именно ранний?
— Желательно…
Высокий еще раз измерил его взглядом с ног до головы и, не ответив, удалился.
В полночь пациент очнулся и попросил воды. Моцарт поднес к его губам мензурку. Походило, кризис миновал и теперь дело пойдет на поправку.
— Спи, брат, спи, — сказал он, подкладывая под голову пациента взбитую подушку. — Надо много спать, слышишь?
— Слышу, — неожиданно отчетливо откликнулся тот. — Не уходи.
— Не уйду.
Через минуту он опять погрузился в сон, на сей раз глубокий и спокойный.
На рассвете погода испортилась, частые мелкие капли Дождя застучали по карнизу.
Моцарт сидел у окна, курил и думал, что об угоне «скорой» уже, должно быть, написали газеты, а значит, и о нем — Антонина и Авдеич наверняка все рассказали.
Он осторожно выглянул в окно. Под дождем никого не было. Если прыгнуть со второго этажа на клумбу… А дальше? Дальше-то что? Проволока наверняка под напряжением, у ворот — охрана, снаружи тоже…
— Уходить надо! — неожиданно заговорил раненый. — Уходить! Возьмите его с собой!..
«Бредит, — понял Моцарт. — Или что-то хочет сказать?» Он подошел, склонился над постелью.
— Куда уходить? — спросил негромко. — Кто вы? Как вас зовут?
Раненый открыл глаза, испуганно уставился на него.
— Нет… ничего… — произнес шепотом.
В комнату заглянул толстяк, молча оценил обстановку. Появление охранников всякий раз, как только раненый приходил в себя, навело Моцарта на мысль о микрофоне, скрытно установленном в комнате. Значит, они ждали, когда он очнется и заговорит? И как только получат интересующую их информацию, так уберут его за ненадобностью?..
После перестрелки и захвата «скорой» бандиты выехали из Москвы целой колонной, беспрепятственно миновав посты и пикеты. Сообщение же человека в темных очках о перехваченном разговоре милиции их испугало и заставило наскоро ретироваться. Скорее всего они взяли его в заложники и ждут, когда им заплатят за него деньги… Кто он? Депутат?.. Банкир?.. Личность, вероятно, известная, но Моцарт телевизора дома не держал — хватало музыкального центра и фонотеки, унаследованной от матери.
Ему стало вдруг и смешно и обидно оттого, что он вынужден думать о вещах, свойственных террористам и сыщикам. До сих пор перестрелки, захваты заложников, бешеные деньги и все прочее, чем пестрели газеты, ни в коей мере его не затрагивало — он был сыт по горло своими собственными проблемами и житейскими заботами, работой, за которой проводил большую часть суток.
Решение пытаться спастись бегством отпало, едва он подумал о раненом заложнике: «А как же он? Что будет с ним? Имею ли я право уйти на свободу или даже на тот свет, если этот уход будет стоить человеческой жизни? Тогда не нужно было унижаться, изначально подчиняться насилию. Остается смирить гордыню и думать о том, кому хуже…»
Он протер лицо ваткой со спиртом, сделал несколько физических упражнений, понимая, что если сейчас уснет, то его не поднимут никакой силой. Холодный чай с лимоном, оставшийся со вчерашнего вечера, незначительно, но все же отогнал усталость.
«Нужно поставить его на ноги. Сколько на это уйдет?.. Неделя, две, месяц?.. Выходить его до конца и убежать вдвоем!»
Когда закрыл свои корзинки осот на непрополотой клумбе, привезли четырехлитровый пакет с трупной кровью. Тяжелую интоксикацию Моцарт счел достаточным основанием для трансфузии. Он внимательно следил за состоянием пациента, пока два литра не перетекли в него со скоростью пятьдесят капель в минуту; не отходил от него и в последующие четыре часа. Гемотрансфузионных осложнений не возникло, ни температура, ни артериальное давление не повысились — процедуру раненый перенес хорошо.
Днем его удалось покормить. Приподняв голову больного, Моцарт аккуратно вливал в его рот теплый куриный бульон, едва ли не приговаривая: «За папу… за маму…» Бесконечные заботы заставляли напрочь забыть об угрозе, но как только больной засыпал, возвращалось беспокойство: хозяева положения метали в Моцарта испепеляющие взгляды, то и дело заглядывая в комнату, и отложить допрос пациента хотя бы до вечера стоило немалых усилий.
На закате Моцарта разбудил топот ног и голоса. Дверь в смежную комнату была распахнута — бандиты выносили оттуда какие-то ящики, джутовые мешки, словно готовились к эвакуации. Покончив с этим занятием, дверь не заперли, но и входить в помещение не разрешили.
— Как вы меня находите? — через силу улыбнулся раненый, когда Моцарт сменил ему белье и повязку.
— Нормально.
— Когда поднимусь?
Подобных прогнозов Моцарт старался избегать.
— У одного нашего общего знакомого был подобный диагноз, — ответил он уклончиво; поймав на себе насторожившийся взгляд, продолжил: — Тридцатого августа ему прострелили легкое, а семнадцатого октября он уже председательствовал на заседании Совнаркома.
Против ожидания, шутка раненому не понравилась:
— Меня это не устраивает. Сделайте поправку на две пули и яд кураре. Через семнадцать дней я должен быть на ногах, — тон его вовсе не походил на тон заложника.
— Я не Господь Бог, — проворчал Моцарт, — и даже не Семашко.
— Да. Но вы — Моцарт. Это тоже к чему-то обязывает. — Раненый отвернулся и закрыл глаза, давая понять, что разговор окончен. Крупные капли пота выступили у него на лбу.
Выходило, что этот человек его знал? И почему — через семнадцать дней? Значит, он знал и какое сегодня число?.. Две пули и яд кураре… Сразу понял, отреагировал мгновенно. Значит, подозрения о постоянном самоконтроле вполне оправданы — сознание его оставалось активным?
Что означал тон, которым с ним говорил больной, едва почувствовав облегчение? Повелевающий тон человека, привыкшего к беспрекословному подчинению окружающих. Ни зависимости, ни тем более благодарности — то, что могло быть просьбой, звучало из его уст как категорическое распоряжение.
Опасаясь насторожить его чрезмерным любопытством, Моцарт приблизился на расстояние шепота и, не забывая о потайном микрофоне, в очередной раз попытался выяснить:
— Кто вы?.. Зовут вас как?..
Молчание длилось минуту. Казалось, больной опять уснул. Моцарт уже потерял надежду на ответ, как вдруг услышал короткую, несмотря на расхожесть, расставлявшую все на места фразу:
— Здесь вопросы задаю я.
Какое-то время он еще сомневался — не в бреду ли произнесены эти слова? Разбирая систему переливания, то и дело бросал на странного пациента подозрительные взгляды, но сумерки скрывали нюансы его мимики, а закрытые, спокойные веки делали лицо непроницаемым.
«Господи, да он же один из них, — пришел к малоутешительному для себя заключению Моцарт. — Стали бы они из-за какого-то несчастного угонять «скорую»!.. И препараты эти — кровь, барбитураты, все что угодно…»
Солнце село, так и не успев просушить землю. Терпкий запах рассыпанных на клумбе ноготков с легкими порывами ветра вливался в комнату. Наслаждаясь ночной прохладой, Моцарт старался не думать о плохом — просто сидеть и смотреть в безлюдную темень.
Спокойствие длилось недолго: откуда-то с востока в тишину вползли моторы, завизжали ворота, полоснули фары по ограде.
— Отойдите от окна, — появился в комнате высокий бандит. Толкнув дверь в смежное помещение, он быстро оценил обстановку и сухо потребовал: — Войдите сюда!
Моцарт нехотя подчинился.
— Из комнаты не выходить. Свет не включать. Ничего не трогать.
Дверь захлопнулась, провернулся ключ. Сквозь кромешную тьму ничего нельзя было разглядеть.
Снова, в который уже раз, над самой крышей пролетел самолет: очевидно, где-то неподалеку размещался аэродром.
Моцарт привык ко всему относиться с любовью, творчески, и никогда прежде, включая войну, ему не приходилось испытывать на себе унизительного, бесправного положения, в которое поставили его эти люди. Он начинал себя чувствовать игрушечным роботом в руках строптивого ребенка, годным к употреблению до тех пор, пока действуют батарейки или пока ему не сломают руку. Помимо наглой, поистине бандитской бесцеремонности, угнетало отсутствие привычного комфорта: грязь слоями покрывала тело, волосы слиплись, будто пропитанные патокой, двухдневная щетина делала его похожим на пьяного ежа.
Некоторое время он стоял у двери, надеясь, что глаза привыкнут к темноте и он найдет в этом затхлом, провонявшем мастикой помещении диван или хотя бы стул, но шли минуты, а глаза ничего не могли выделить из могильной, вязкой мглы. Толстые стены и тяжелая, глухая дверь почти не пропускали шумов, но все же, если прижаться ухом к двери, можно было различить голоса и даже отдельные обрывки фраз, которые произносились вполголоса: