Дж. Сидни Джонс
«Реквием в Вене»
Посвящаю сестре и брату, Гвен и Лоуэллу
Еще раз выражаю признательность тем людям, которые заслуживают этого. Александре Мэчинист за то, что является тем надежным и не стесняющимся высказывать прямо в глаза свое мнение агентом, о котором мечтает каждый писатель. Питеру Джозефу, дальновидному, остроумному редактору и преданному вдохновителю серии «Венские тайны». Гектору Де Жану, исключительному менеджеру по рекламе, чьи личный энтузиазм и неустанные усилия чрезвычайно ценятся мной. Маргарет Смит, помощнику редактора, которая всегда на высоте и у которой на все готов ответ. Самые искренние благодарности художественному отделу, литературным редакторам и работникам производственного подразделения за их творческий труд, связанный с этой книгой. И наконец, выражаю благодарность за терпение и любовь моей жене Келли и сыну Ивэну, которые прожили длительное время бок о бок с героями этой книги и, будучи гостеприимными хозяевами, всегда проявляли любезность по отношению к ним.
Невольные свидетели этого события впоследствии не могли припомнить, чтобы этот день отличался чем-то необычным. Всего-навсего очередная рядовая репетиция под началом нового директора Придворной оперы Густава Малера.[1] Певцы окрестили его «сержантом по строевой муштре».
Готовилась постановка «Лоэнгрина», а Малер проявлял чрезвычайную дотошность, когда дело касалось Вагнера. Будучи евреем, хотя он и перешел в христианскую веру перед тем, как принять эту новую должность, Малер, готовясь к какому-либо произведению «маэстро из Байрейта»,[2] в любом случае должен был действовать с особым тщанием, поскольку Вагнер все еще пребывал в любимчиках немецкой националистической прессы. Стоило ему огорчить критиков хоть одной фальшивой нотой, хоть легким несоответствием в постановке, — и на него пришелся бы основной удар их нападок типа: «Чего еще можно ждать от еврея?»
Итак, сегодня грубости и оскорбления лились нескончаемым потоком. По привычкам господина директора на это должно было уйти не менее восьми часов.
Этим утром объектом его резких выпадов стала девица Маргарете Каспар, молоденькая меццо-сопрано из самого захолустья австрийской области Вальдфиртель, местности, менее всего подходящей для появления на свет успешного певца. Свинарь с круглым, плоским, мясистым лицом, типичным для этой глуши, был бы привычным порождением этого края. Но уж никак не сопрано Венской придворной оперы!
Но тем не менее она стояла здесь, на сцене, фройляйн Каспар из Крумау (даже не уроженка так называемого городка Цветтль!), в полном облачении для своей роли одного из четырех пажей в этой средневековой немецкой рыцарской легенде, переработанной Вагнером. Ее губы, покрытые густым слоем помады, дрожали; она была готова разразиться рыданиями.
— Ты поешь так, будто кличешь свиней, давая им помои! — орал на нее Малер. — Прошу тебя, не заставляй меня сожалеть о решении заключить контракт с тобой.
Позже рассказывали, что в этот момент бедная девушка залилась слезами, которые уже давно накопились у нее, ожидая лишь подходящей минуты, чтобы прорваться наружу; безобразные ярко-красные пятна пошли по щекам ее свеженького личика, и она от стыда закрыла лицо своими миниатюрными ручками.
— Боже ты мой, женщина, — продолжал бушевать Малер, — возьми себя в руки! Видишь ли, такая уж это профессия. Если у тебя не хватает духа для нее, то возвращайся к своей сельской простоте и местным парням с их неотесанными манерами.
Эти последние слова Малер произнес, стоя ближе чем на расстоянии протянутой руки от девушки, тем не менее его выражения донеслись до последнего ряда балкона.
Внезапная тишина воцарилась среди всего состава; смолкло все, вплоть до какофонии настраиваемого оркестра в его яме и стука молотка за сценой, знаменовавшего завершение устранения последних недоделок. Это было уж слишком, и даже Малер, казалось, осознал, что преступил границы приличий.
Дирижер придвинулся ближе и покровительственно обнял девушку, которая, по слухам, конечно же, состояла в его любовницах. Певица была невелика ростом; тем не менее она на полголовы возвышалась над неприметным с виду директором, который в своих кожаных ботинках едва дотягивал до пяти футов и четырех дюймов.
— Ну, ну, Грета. — Малер потрепал ее по плечу, пытаясь как-то неубедительно утешить молоденькую артистку. — Я прошу прощения за то, что так накричал на тебя. Но надо взять верхнее си, а не пытаться дотянуть до него. Это существенно, это весьма существенно.
Потом он отошел от все еще всхлипывающей девушки и повернулся к остальным хористам.
— На что вы все тут пялитесь? За работу! — Он хлопнул в ладоши подобно неутомимому школьному учителю.
В этот самый момент из-за частично закрытой занавесом сцены раздался крик:
— Берегись!
Однако было слишком поздно, ибо тяжелый асбестовый противопожарный занавес, кромка которого была утяжелена свинцовыми грузиками, рухнул вниз. Он с силой отшвырнул несчастную девицу Каспар, все еще закрывавшую руками зареванное лицо, и чуть было не угодил в Малера, но тот успел отскочить.
Занавес обрушился на сцену с оглушительным грохотом, после чего последовало гробовое молчание. Из-под обломков занавеса торчали только черные лаковые туфельки поверженной сопрано. Затем из-за занавеса раздались голоса рабочих сцены, один из которых прозвучал отчетливей других:
— Преставилась. Господи, смолкла и упокоилась пташка певчая.
Вторник, 6 июня, 1899 г.
Вена, Австрия
Вертен отказался от мысли идти на кладбище пешком.
Он отдаст дань уважения покойнику своим присутствием у места погребения, но его поврежденное правое колено, последствие дуэли, помешало ему выполнить, подобно сотням других достопочтенных лиц, двухмильное паломничество на своих ногах из самого сердца Вены к Центральному кладбищу в Земмеринге, в Одиннадцатом округе, недавно включенном в состав столицы.
Дуэль! Господи, как небрежно это слово пронеслось в его мозгу, но каким невероятным оно показалось бы несколько месяцев назад. Совершенно чуждым ему, как будто из языка суахили; таким же отклонением от его упорядоченного существования, как вежливая салонная беседа с дикарем из тропических зарослей.
Понятной была бы словесная дуэль, фейерверк остроумия перед судьей, которого было нетрудно позабавить; это входило в его профессию. Но не дуэль со смертельным исходом; не это какое-то уютное ощущение тепла спины его противника перед тем, как они начали отмерять обязательные пятнадцать шагов. Не холод от ощущения металла пистолета в своей руке. Не такая эксцентричность Карла Вертена, блестящего адвоката, специалиста по завещаниям и доверительному управлению собственностью!
Но он прошел через это, и довольно успешно, одним холодным осенним утром размозжив череп своего противника подобно расколотой тыкве, запятнав зеленую лужайку Пратера[3] его алой кровью и серо-розовым веществом. Это была борьба не на жизнь, а на смерть, чтобы отделаться самому и освободить своих друзей и любимую жену Берту от человека, который хотел в один прекрасный день просто убить их всех.
Вертен выбросил из мыслей воспоминание об этом жестоком убийстве, заняв место как можно ближе к свежевырытой могиле в секции 32А, участок номер 27, как раз между местами последнего упокоения Франца Шуберта и Иоганнеса Брамса. Открытое всего четверть века назад, Центральное кладбище уже было близко к заполнению. Пятьсот акров, и вскоре этот район станет чрезвычайно дорогостоящим, размышлял Вертен. В два раза меньше Цюриха, зато в два раза веселее, как язвили венцы, намекая на скуку, царившую в этой цитадели швейцарских финансов.
Здесь, в секции 32А, нашли свое пристанище все знаменитости музыкальной истории: и те, что умерли с открытия кладбища в 1875 году, такие как Брамс и Антон Брукнер,[4] и те, которые скончались в предыдущие эпохи, — Глюк, Бетховен, Шуберт, останки этих были извлечены и перезахоронены здесь в 1880-х годах. Конечно, недоставало папаши Гайдна, погребенного в Айзенштадте, и Моцарта, но кто знает, где нашел свой последний приют прах этого бедняги.
Для Вертена в этой секции места последнего упокоения не полагалось. Нет, его кости будут гнить на участке для евреев, около входа № 1.
Приверженный служебному долгу, Вертен этим утром пребывал в своей конторе в Габсбургергассе,[5] когда несметные толпы скорбящих, осадившие находящуюся поблизости епископальную церковь, напомнили ему о том, что хоронят великого человека. Какова шумиха, подумалось ему. Всеобщее столпотворение. Демонстрация уважения к истинному мастеру. Он предупредил своего помощника, доктора Вилфрида Унгара, что вернется после обеда, и удалился еще до того, как педантичный молодой человек успел высказать свое суждение по этому поводу. Вилфрид был из разряда тех, кто любит выставлять напоказ свою двойную ученую степень, по праву и экономике; даже в его ближайшем окружении ему дали прозвище доктор-доктор Унгар. Однако он не давал Вертену повода для жалоб. Младший адвокат вез на себе всю фирму в течение нескольких последних месяцев затянувшегося выздоровления Вертена от дуэльной раны и его последующих размышлений о том, что ему надлежит делать со своей собственной жизнью. Лежа в своей постели выздоравливающего, он вновь ощущал себя юношей, столкнувшимся с великими проблемами карьеры и смысла жизни. Пуля, пронзившая плоть, чудесным образом сосредоточивала мысли на том, что же все-таки самое главное в жизни. Фактически копание в душе заняло немного времени: прежде чем обратиться к более доходной области завещаний и доверительной собственности, Вертен начинал свою карьеру в уголовном праве; теперь адвокат понял, что он, так или иначе, должен вернуться к своему призванию.