До того дня, когда сержант Кох вошел в мой кабинет.
Я взглянул на страницу и прочел то, что Кант продиктовал Лямпе.
«Законы Природы переворачиваются с ног на голову в том случае, если кто-то получает над другой человеческой личностью власть, сходную с властью самого Господа Бога. Хладнокровное убийство открывает врата в Запредельное. Это ни с чем не сравнимый апофеоз…»
В мозгу моем пульсировал вопрос, вызывая почти физическую боль. Не мог ли профессор Кант заразиться тем безумием, от которого хотел излечить меня? Не открыл ли я для него запретный путь, протянув «золотой плод» страшного знания, которое ожидало его в конце пути? Философия Канта разбилась о рифы, и я, не сознавая того, бросил ему спасательный трос. Неужели в самом конце жизни он отыскал дорогу к Абсолютной Свободе, которую ему не могли дать ни его рациональность, ни дисциплина, ни логика? Как раз перед тем как было обнаружено тело сержанта Коха, Канта буквально лихорадило, он охрип от эмоций.
«Они даже и вообразить не могут, что я один задумал и смог воплотить в жизнь! — восклицал он. Кант имел в виду своих очернителей, философов-романтиков, главных идеологов движения „Бури и натиска“. — Они даже не представляют…»
Я закончил за него.
«Они даже не представляют, что я смог совершить с вашей помощью, Стиффениис».
Эта мысль чуть не разорвала мне мозг, словно раскаленная магма, вырвавшаяся из жерла вулкана. Не посеял ли Иммануил Кант семена зла в голове своего лакея, день за днем диктуя ему книгу и понимая, что тот принимает каждое его слово за выражение высшей истины? Не создал ли Кант намеренно злобного Голема из слуги и не напустил ли его затем вполне сознательно на несчастный город?
Если бы Кант знал…
Ян Коннен, Паула Анна Бруннер, Иоганн Готфрид Хаазе и Иеронимус Тифферх стали его жертвами. Он был источником того унижения, которое загнало в гроб поверенного Рункена, он способствовал убийству Морика, довел Тотцев до самоубийства, толкнул Анну Ростову в воду и сделал душу Люблинского еще страшнее, чем его лицо. На жизнь фрау Тифферх и ее злобной служанки навеки лег мрачный отсвет его вмешательства. Равно как и на жизни всех тех, кто знал и любил погибших. Кенигсберг и его жители оказались опутаны сетью ужаса, которую столь искусно сплел для них Кант.
И он убил Коха. Моего верного невозмутимого адъютанта. Послушного слугу государства и моего преданного спутника. Философия Канта всегда беспокоила сержанта, он находил ее небезопасной. Да и сам профессор Кант был ему подозрителен. Кох сразу почувствовал зловещий характер вовлеченности Канта в это дело, распознал признаки Зла в его лаборатории, я же был охвачен только восторгом перед великим философом.
Если бы Кант знал…
Он избрал меня лишь по одной причине. Я побывал в разуме убийцы. Как он сам определил. Он избрал меня — не господина поверенного Рункена или какого-то другого более опытного судью — в качестве восторженного поклонника красоты его последнего философского трактата. Высшее, запредельное проявление воли, акт, ведущий за грань Логики и Разума, Добра и Зла — немотивированное убийство. Мгновение, когда человек абсолютно свободен, когда с него спадают цепи моральных законов и обязательств. Он становится подобным самой Природе. Или самому Богу. Когда я осмелился настаивать на необходимости логических доказательств, рационально обоснованных объяснений, когда я не мог понять то, что ему хотелось, чтобы я понял, Кант просто открыл дверь и послал меня на смерть, набросив мне на плечи свой плащ. Ему неожиданно помешал Кох. Он принял на себя смертельный удар, предназначавшийся мне.
Если бы Кант знал…
Вызывая меня, он абсолютно не интересовался тем человеком, которым я стал, — прилежным судьей с женой и двумя малолетними детьми из спокойного провинциального Лотингена. Ему был нужен запутавшийся в своих чувствах и пребывающий в смятении юноша, которого он когда-то повстречал, юноша, забрызганный кровью короля, казненного у него на глазах на парижской площади, угрюмое создание, спокойно наблюдавшее за смертью собственного брата, идиот, простодушно открывший ему самые мрачные тайны человеческой души, когда они однажды прогуливались вместе в тумане у Кенигсбергской крепости. Доверяя мне расследование этого дела, профессор Кант рассчитывал воскресить того демона, которого он повстречал семь лет назад.
И ведь ему почти удалось, подумал я со страшным содроганием, в течение дней, проведенных мною в Кенигсберге, вызвать того жуткого призрака.
Головы в сосудах зачаровали меня больше, чем я осмеливался признать. И ведь меня восхитила далеко не только научная сторона увиденного. А разве я не ощутил приятного волнения, когда обследовал застывшее тело адвоката Тифферха? Или расколотый череп Морика? А когда я нанес удар по распухшей физиономии Герды Тотц и взирал на кровавую маску, что осталась от лица ее мужа после его самоубийства? Я с готовностью принял мысль о применении пыток, когда появилась такая возможность, несмотря на предупреждение Коха. Август Вигилантиус при нашей первой встрече пробил широкую дыру в моей тонкой броне из показной нормальности. Затем Анне Ростовой удалось пробудить мой темный «анимус», узнав в нем нечто родственное — природу, столь же извращенную и проклятую, как и ее собственная. Разве осмелюсь я отрицать, что меня возбудила ее животная дьявольская чувственность?..
Устыдившись, я закрыл глаза.
Но в глубинах моей души закипал протест.
Нет! Я сделал все это с единственной целью — поймать убийцу. Я воспользовался лабораторией Канта в интересах науки и методологии. Вот чем я восхищался, а отнюдь не зловещими экспонатами. Окоченевшее тело Тифферха рассказало мне, каким образом были убиты жертвы. Я поднял руку на Герду Тотц, чтобы уберечь ее от гораздо более страшного наказания. Я никак не мог предвидеть отчаянную решимость, связавшую мужа и жену. Затем на сцене появилась Анна Ростова. Она очень отличалась от Елены — женщины, которую я избрал в качестве спутницы жизни. Были мгновения, когда я рассчитывал спасти несчастную альбиноску от последствий ее преступлений. Не для того, чтобы овладеть ее телом, а чтобы спасти прекрасную плоть Анны от насилия солдатни.
С точки зрения Канта, я не сумел по достоинству оценить красоту этих убийств. Но я уже был не тем человеком, за которого он принимал меня. Тот призрак ушел навеки. Сердце мое согрела, исцелила, спасла любовь. Любовь жены. Любовь моих малюток. Любовь к Закону. Любовь к Нравственной Истине. Ничто из того, что подбрасывал мне на пути Иммануил Кант, не могло пробудить снова ту темную и тайную сторону моего «я». Семью годами ранее, прогуливаясь с профессором Кантом в холодном тумане вокруг Крепости, я полностью исцелился. Я возродился к новой жизни. И исцелил меня он сам…
Собрав листы рукописи, я бросил на стол монету и выбежал из кафе на улицу. Снаружи холодный вечерний воздух показался мне истинным благословением. Он сразу освободил меня от всех сомнений относительно того, что я должен был предпринять. Теперь я прекрасно знал, как должен поступить. Как сказал бы сам профессор Кант, это был Категорический Императив. Я, конечно, чувствовал и мрачную иронию происходящего. У меня не было выбора. Разум принуждал меня. В сложившихся обстоятельствах другого пути достичь Высшего Блага не было.
В сгущавшихся сумерках я шел быстрым шагом по булыжной мостовой переулка. Улица завершалась каменным мостом. Перебегая его, я остановился как раз посередине. Подо мной подобно горячей патоке вздувались серо-коричневые воды Прегеля. Склонившись над потоком, я начал разрывать на мелкие клочки листы сочинения, которое мне вручила фрау Лямпе. Белые обрывки падали вниз, словно чистые хлопья снега, и их тут же поглощали голодные воды.
Так пришло в этот мир и исчезло, растворившись в нем, последнее творение Иммануила Канта, профессора логики Кенигсбергского университета…
Вернувшись домой, в Лотинген, я приступил к работе с еще большим, чем прежде, убеждением, что должность и обязанности сельского судьи вполне достаточны для моего счастья. Все мое время занимали споры об общественной земле и о дележе не слишком значительных наследств, тяжбы между торговцами-конкурентами, крестьяне, ворующие корм из амбаров соседей при свете луны, иногда проявления демонстративного неуважения друг к другу со стороны здешних обитателей, частые случаи пьянства, мелкое хулиганство. Вот чем мне в основном приходилось заниматься. Ничего более серьезного, нежели гибель любимого хозяевами петуха под колесами телеги, возвращавшейся с поля в сумерках, не тревожило меня и не нарушало мой покой.
Кенигсбергские события полностью не ушли из моей памяти, хотя со временем пережитое там, казалось, начало терять масштаб и значимость. Воспоминания продолжали иногда будоражить меня, словно застарелая рана в сырой и холодный день, как свидетельство того, что худшее уже позади, что боль и опасность миновали. Жизнь вошла в обычную колею, когда в начале апреля я получил письмо от Ольмута Ханфштенгеля, который в течение очень долгого времени был нашим семейным адвокатом. Без всякого предисловия поверенный сообщал мне, что мой отец скончался десятью днями ранее от внезапного приступа и был похоронен в соответствии с его последней волей рядом с моими матерью и братом на семейном кладбище в Рюислинге, а Ханфштенгель был назначен исполнителем завещания отца. В кратком послании адвокат сообщал мне также, что, по желанию моего отца, поместье, земля, дом и все имущество было продано, а вырученные деньги переданы Военной академии в Друзбе, где Стефан служил своей стране в течение нескольких месяцев. Адвокат Ханфштенгель сообщал также, что в духовном завещании моего отца я был упомянут один раз и что поверенный вскоре со мной свяжется. На этом чрезмерно лаконичное послание заканчивалось.