Чуть ниже по улице располагалась кофейня. Как правило, ее постоянно заполняли студенты университета, но сейчас они все были на похоронах. Бросив взгляд в витрину, я обнаружил, что кофейня пуста. Я вошел, сел за столик в самом дальнем углу и, чтобы как-то оправдать свое присутствие там, попросил чашку горячего шоколада. Как только мне принесли напиток и официант удалился, я тотчас вытащил рукопись из-под полы, словно вор, с нетерпением ожидающий возможности осмотреть награбленное.
Листы бумаги были перевязаны грязной красной лентой. Быстро просмотрев их, я обратил внимание, что в нескольких местах песок, предназначенный для высушивания написанного, присох к чернилам. Заголовок отсутствовал. На титульном листе не было и имени автора. Открыв первую страницу, я мгновенно узнал почерк. Строки рукописи были кривые, неровные, буквы уродливые, детские по размеру и форме. Я видел нечто подобное в альбоме Роланда Любатца. И вновь я задался тем же тревожным вопросом: что за чрезвычайная необходимость заставила профессора Канта доверить последние мысли столь странному и со всех точек зрения недостойному секретарю?
Стоило мне прочесть начальные строки, как я понял, насколько завидую Мартину Лямпе. Кант снова и снова повторял свое фундаментальное положение, что нравственная природа долга подчиняет человеческое поведение универсальным законам, основанным на принципах Разума. Любой человеческий поступок должен быть направлен, утверждал он, к Общему Благу, которое и представляет истинную Свободу. Несмотря на жуткий почерк лакея, я без особого труда узнал неподражаемый голос Иммануила Канта, изложение им строгих концепций нравственной философии, которые он впервые развил в «Основах метафизики поведения» до того, как представить их в более аргументированной форме в виде монолитного нравственного закона в «Критике практического разума».
Не могу сказать точно, в какой момент ко мне в душу начало закрадываться непонятное жутковатое ощущение. По мере того как я продолжал чтение, мне становилось все более не по себе. Создавалось впечатление, что автор отклонился от старой знакомой тропы. И внезапно я почувствовал, что заблудился в области, мне совершенно не известной. Пробегая глазами строки в поисках надежного основания, я пытался обнаружить какую-нибудь мысль или концепцию, которая достаточно определенно ассоциировалась бы с кантовским учением. Неужели фрау Лямпе ошиблась? И переданный мне документ был чем-то иным, не трудом Канта? В рукописи, лежавшей передо мной, было что-то предельно грубое и небрежное, бесконечно далекое от изящества мысли и точности выражения, которые обычно связывают с именем Канта. И тем не менее по какой-то непонятной причине текст казался мне удивительно знакомым…
Я откинулся на спинку стула, сделал глоток горячего шоколада, пытаясь собраться с мыслями и сконцентрировать внимание. Да, конечно, меня очень расстроили похороны, но… Я оглянулся вокруг и заметил, что кофейня начала заполняться людьми. Народ спешил согреться, из чего я заключил, что траурная служба закончилась. К счастью, никого из них я не узнал и никто не обратил на меня никакого внимания. Я допил остатки шоколада и попросил принести еще одну чашку. Хозяин принес мой заказ, и мы обменялись несколькими словами о погоде и незабываемой торжественности похорон. Другие темы в тот день в Кенигсберге не обсуждались. Затем, как только приличия позволили, я вернулся к чтению, с большим трудом пытаясь продраться сквозь следующую страницу текста. Потом следующую… И так до четвертой страницы. Я прочел ее до половины.
О Боже!
Сердце бешено заколотилось у меня в груди.
Я закрыл глаза в надежде, что, когда открою их снова, все изменится. Неужели это и есть ад? Без неугасимого огня, без вечных мук нескончаемой боли, но мир теней, в котором святые ангелы внезапно сбрасывают светлые личины и сверкающие прозрачные крылья, обнажая омерзительную реальность, скрытую под ними? Небесные хоры, стройно воспевающие кощунственные куплеты и делающие во время пения непристойные жесты?
Философское завещание профессора Иммануила Канта, записанное неуклюжей рукой Мартина Лямпе, являлось выражением моих собственных слов.
Моих слов, сказанных Канту во время нашей с ним беседы семь лет назад…
Воспоминания о том дне, от которого меня отделяли семь лет, снова нахлынули на меня, мучительные в своей яркости.
— Давайте прогуляемся по Крепости, Стиффениис, — предложил Кант, как только обед был закончен, и со стола убрали тарелки.
— В такую ужасную погоду? — возразил герр Яхманн с тревожным выражением на лице.
Профессор Кант демонстративно проигнорировал возражение друга, и мы надели плащи и шарфы. На улице туман был густой и тяжелый, словно влажное полотенце, и Кант мгновенно ухватился за мою руку.
— Ведите, Стиффениис, а я последую за вами, — сказал он.
Создавалось впечатление, что он ожидает от меня чего-то большего, чем просто юность и сила. Когда я закрывал за собой калитку, то заметил, что герр Яхманн напряженно следит за нами из-за штор, но туман был подобен живому существу. Мы с Кантом проследовали прямо в его разверстую пасть и были мгновенно проглочены.
Я тут же нервно затараторил о том, как провел прошлое лето в Италии. Рассказал ему о беспощадном южном солнце, о долгожданной осенней прохладе, о влажном холоде зимы, с которым столкнулся на обратном пути, когда проезжал через Францию, затем выразил свое предпочтение холоду наших родных гор.
Кант внезапно остановился.
— Хватит о погоде! — резко произнес он. Я почти не различал его крошечной фигурки в сумеречном свете. Мертвенно-бледное лицо профессора то расплывалось, то делалось более отчетливым, словно некая эктоплазма, стремящаяся материализоваться. — Лишь одно в человеке сравнимо с силой Природы, сказали вы во время обеда. Самое дьявольское в нем. Немотивированное убийство. Хладнокровное убийство. Что вы имели в виду, Стиффениис?
Я ответил не сразу. Но я ведь приехал в Кенигсберг именно с этой целью. И я поспешно рассказал Канту о том, чему стал свидетелем холодным пасмурным утром менее чем за два месяца до того. Вдохновленный идеалами Просвещения, желая узнать, как революционеры поступят с монархом, которого они только что свергли с престола, по пути домой я решил на несколько дней остановиться в Париже. 2 января 1793 года я стоял на Place de la Revolution[36] в тот самый момент, когда Людовик XVI поднимался по ступенькам на гильотину. Я никогда прежде не присутствовал при публичной казни и потому как зачарованный смотрел на бывшего короля, опускающегося на колени перед жутким инструментом смерти. Когда поднялся сверкающий металлический треугольник, раздался грохот множества барабанов. Казалось, барабаны били в унисон с моим сердцем.
— Я смотрел в глаза самому дьяволу, — произнес я несколько мелодраматично, — и дьявол смотрел на меня. Лезвие упало с громким скрипом и замерло с тошнотворным хрустом, и все мое существо наполнилось ароматом крови. Я вдыхал ее солоноватый запах, словно запах ладана. Я запечатлел в памяти все спазмы обезглавленного тела, пока отрубленная голова, подскакивая, катилась в приготовленную для нее корзину. Поразительная простота самого действия: одно движение рычага — и жизнь окончена. В этом суть Причины и Следствия. Так быстро и так сокрушительно, так окончательно и безнадежно… Мне хотелось увидеть это еще раз и еще…
Из глубин того разумного существа, каковым я всегда себя считал, вырвался настоящий монстр. Мой двойник вожделел смерти и той дикой эйфории, которую она приносила с собой. Я попытался передать Канту свои ощущения с помощью слова, которое, как мне казалось, ему понравится.
— Я ощутил нечто Запредельное, — признался я. — Все мое существо было охвачено им, сударь. Мой разум застыл, словно в столбняке, а душа пребывала в блаженном оцепенении.
Ну вот! Наконец-то я все высказал.
Несколько мгновений профессор Кант молчал.
— Вы что-то недоговариваете, — произнес он вдруг. — Вы ведь говорили о немотивированном убийстве? А у парижан было достаточно оснований желать смерти короля. Вы хотели рассказать мне что-то еще?
У меня возникло впечатление, что он взглядом пронзает меня насквозь.
— Да, в самом деле, — признался я. — Я привез домой безумие. Месяц назад умер мой брат…
Следующие слова Кант произнес тем же вежливым тоном, с каким меньше часа назад спрашивал меня, буду ли я есть хлеб с маслом или без масла.
— Вы убили его?
Даже несмотря на все потрясение от его слов, я сумел уловить, что в голосе Канта совершенно отсутствовали какие бы то ни было эмоции. Профессор нащупал ту связь, которую я сам никогда бы не осмелился допустить в свое сознание. И тем не менее не выказал ни ужаса, ни отвращения. Для него это был просто вопрос, который было необходимо задать.