Станислас-Андре Стееман
Приговоренный умирает в пять
Жан-Франсуа Коатмер
Я убил призрака
Фред Кассак
Болтливая служанка
Станислас-Андре Стееман
Приговоренный умирает в пять
(пер. с фр. Вал. Орлова)
Г-ну Полю Фаччендини, судье, мэтру Жану Виалю, адвокату, и мэтру Максану Реру, адвокату, чьи советы помогли мне преодолеть дебри судопроизводства
Процесс занял пять дней.
Когда присяжные удалились на совещание, предполагаемый вердикт запорхал по залу.
— Дело в шляпе, — прошептал Билли Гамбург в очаровательное ушко Дото (уменьшительное от Доротеи).
Надвигалась гроза, свет ламп то и дело блек от всполохов.
— Шесть десять, — произнес Билли, взглянув на свои наручные часы. — Да что они там, адресами обмениваются?
Шесть двадцать.
Старший судебный пристав потребовал тишины в зале:
— Господа! Суд идет…
Председатель суда стряхнул с себя дремоту. Двенадцать образцовых граждан, призванных решить судьбу подсудимого, гуськом возвратились в зал и заняли свою скамью.
— Господа присяжные заседатели, ответьте по совести и чести…
— Обычная болтовня! — скривился Билли, чья шаловливая рука добралась уже до подвязки Дото.
— Тсс, слушай!
Зашлась в кашле дама с сиреневыми волосами, прикрывая рот рукой в перчатке.
Старшина присяжных — рыжий, коренастый, с глазами навыкате под стеклами в невидимой оправе — зычным голосом ответил на ритуальные вопросы председателя суда и сел с видом человека, исполненного сознания собственной значимости.
Снаружи донесся визг автомобильных тормозов, там и сям в зале раздались аплодисменты, но быстро утихли.
Подсудимый не выказал ни малейшего волнения. Под устремленными на него взглядами всех присутствующих он все с той же сардонической усмешкой под тонкими черными усиками, которая не сходила с его губ на протяжении всех пяти дней процесса, едва заметно поклонился заместителю прокурора, чем привел в смятение не одно женское сердце.
Очередная вспышка молнии. Первый раскат грома. Публика заторопилась к выходу.
Защитник, мэтр Лежанвье, собрал листки с тезисами и выводами и сунул их в портфель из свиной кожи. По его широкому лбу, застилая белый свет, градом катил пот. Сердце ухало где-то в горле — огромное, больное, не дающее нормально вздохнуть.
— Ваш динамит, мэтр, — напомнила мэтр Лeпаж (Сильвия), протягивая ему розовую пилюлю и стакан.
Мэтр Лежанвье с отвращением проглотил пилюлю, запил ее водой из стакана.
— Спасибо, малыш. Вы очень милы…
Нет, никогда ему к этому не привыкнуть.
Так повторялось всякий раз при вынесении вердикта: его охватывала смертельная тревога.
Словно ему предстояло разделить участь подсудимого.
Самому быть оправданным или признанным виновным.
Словно он защищал собственную жизнь.
С первого этажа доносилась танцевальная мелодия — подобные ритмы особенно оглушают, когда сам предпочитаешь Дебюсси и Равеля.
Злясь на весь свет и на себя, мэтр Лежанвье судорожно дергал галстук перед «психеей»[1], в которой еще каких-нибудь десять минут назад отражалась пленительная Диана в синем вечернем платье. Дрожащие руки адвоката горели так, что ему пришлось охладить их под струей воды в ванной. Он не то чтобы страдал, но испытывал неотвязное ощущение, что боль может накинуться на него в любой момент.
Вернер Лежанвье страшился этих ужинов «в кругу друзей», где каждый ожидал от него не менее блестящих спичей, чем его выступления в суде, но не могло быть и речи о том, чтобы лишить Диану этих сборищ. Один раз, один-единственный раз, на следующий день после процесса Анжельвена, «обреченного на проигрыш» и в конце концов выигранного, он выразил намерение похитить ее у общества и провести вечер вдвоем в каком-нибудь симпатичном маленьком бистро.
Тогда Диана взглянула на него с непритворным изумлением, словно он сделал ей гнусное предложение. Светило адвокатуры принадлежит не себе, а своим близким и почитателям: известность не дается даром. К тому же она терпеть не может эти так называемые «симпатичные маленькие бистро», будь они итальянские, русские или венгерские, где запахи пиццы, борща или гуляша уже с порога отбивают всякий аппетит и где надо быть одетым «как все», если не хочешь выглядеть белой вороной. Увидев, что муж надулся, Диана приподняла обеими руками волан своей пышной юбки и склонилась в умопомрачительном реверансе, приоткрывшем соблазнительные округлости ее декольтированной груди.
«Поклянитесь говорить правду, всю правду, дорогой мэтр! Вы не находите, что в вечернем платье я красивее, чем в скромном костюме? Разве вы не предпочитаете видеть меня роскошно раздетой?»
Пятидесятилетний мужчина быстро становится рабом тридцатипятилетней женщины. Тщетны были неуклюжие попытки Лежанвье объяснить ей, что он по-прежнему находит ее красивой, но не осмеливается к ней подступиться, когда находит ее слишком красивой.
«Вы можете подступаться ко мне каждый Божий день, дорогой мэтр, и вы себе в этом не отказываете! Но почему обязательно сегодня?.. Вспомните, дорогой, что вы интеллектуал! А интеллектуал должен уметь идти на определенные ограничения!»
Подобные фразы прямо-таки бесили адвоката… Когда он, невзирая на глухое неодобрение Жоэллы, чьего совета никто не спрашивал, женился на Диане, ему, незадолго до этого овдовевшему, было под сорок. Медовый месяц: Италия, Балеарские острова, Прованс… А потом его сразил сердечный приступ. К счастью, вдали от нее, когда он защищал клиента в провинциальном суде.
«НЕПРЕДВИДЕННЫЕ ОСЛОЖНЕНИЯ ТЧК ВОЗВРАЩЕНИЕ ОТКЛАДЫВАЕТСЯ ТЧК ДУМАЮ О ВАС ТЧК ДУМАЙТЕ ОБО МНЕ ТЧК (ЗАЧЕРКНУТО) ВЕРНЕР».
Так ему удалось скрыть, что его сердце уже никуда не годится: колотится из-за пустяков, дает перебои, как мотор с засорившемся карбюратором, — в общем, сдаст первым в еще вполне здоровом организме. Признаться в этом Диане означало бы ее потерять: разница в возрасте стала бы непреодолимой. Тем не менее — и это не на шутку тревожило Лежанвье — Диана (женская интуиция или неудовлетворенная потребность в материнстве?) обращалась с ним то ли как с больным, то ли как с большим ребенком, следила, чтобы он выкуривал не больше десяти сигарет или двух сигар в день («Одна сигара стоит десяти сигарет», — безапелляционно заявила она), ложился спать в десять, самое позднее в одиннадцать часов (за исключением тех вечеров, когда они принимали «друзей»), раз в год в порядке профилактики показывался дантисту и окулисту и без нее ходил на возбуждающие зрелища — такие как канкан и стриптиз. «Я люблю вас, дорогой! Я полюбила вас с первой же встречи в буфете Восточного вокзала, когда вы сняли с меня шубку так, словно стаскивали платье. Но я восхищаюсь и мэтром Лежанвье, великим Лежанвье, поборником справедливости, надеждой угнетенных, удачливым победителем в самых безнадежных процессах. Если бы я перестала восхищаться одним, то, вероятно, разлюбила бы и другого… Так что, дорогой, никаких симпатичных бистро!»
Никаких симпатичных бистро — так решила Диана. Никаких вылазок вдвоем для мэтра Лежанвье, даже по завершении тех нескончаемых битв с клиентами, с полицией, со свидетелями, с обвинением, с гражданским истцом, с председателем судебного заседания, с двенадцатью образцовыми гражданами, с собственными выводами. Никаких послаблений мэтру Лежанвье на следующий день после выигранного процесса. Смокинг.
Крахмальная сорочка, галстук с норовом. Тесноватые лаковые туфли. Сидней Беше, Луи Армстронг. Модные спектакли. Притворно сердечные улыбки добрых друзей, которые поздравляют тебя, надеясь, что вскоре ты свернешь себе шею. Бессменный Билли и его брюзгливый цинизм. Дото. Жоэлла. Мэтр Кольбер-Леплан. X, Y, Z… Кто еще?
Вернер Лежанвье бросил беглый взгляд на позолоченные настольные часы с боем, стоящие между его собственным спартанским ложем и кроватью с балдахином Дианы. «Старческая мания, — с горечью подумал он, — эта потребность постоянно видеть циферблат». Диана однажды мило заметила: «Для мужчины жизнь начинается с пятидесяти лет, дорогой! Не доверяйте часам!»
Внизу на смену мамбо пришло калипсо.
Вернер Лежанвье в последний раз поправил узел галстука, чем бесповоротно все испортил, и вдруг вздрогнул: в зеркале отразился чей-то незнакомый облик. Лежанвье на два шага попятился, потом сделал шаг вперед. В зеркале отступил, а затем приблизился сутулый мужчина с нездоровым цветом лица, с седыми висками, с выцветшими голубыми глазами.