Так продолжалось восемь лет. Но однажды вечером, когда Педро вернулся с сахарной плантации, она встретила его на дороге и сказала, что беременна. На исходе восьмого года их супружества Долорес родила дочь. Когда Педро впервые увидел девочку, он тотчас понял, что та унаследовала красоту своей матери. Тем же вечером Педро пошел в местную церковь и пожертвовал золотое украшение, которое подарила ему мать, еще когда была жива. Он пожертвовал его Деве Марии, подумав, что даже она со своим младенцем напоминает ему Долорес и их новорожденную дочь. Затем он отправился домой, распевая во всю глотку, так что люди, встречавшиеся ему на пути, думали, что он перепил забродившего тростникового сока.
Долорес спала. Дышать ей становилось все труднее, и она беспокойно ворочалась.
— Ты не можешь умереть, — прошептал Педро, почувствовав, что не в силах больше совладать со своим отчаянием. — Не покидай нас.
Спустя два часа все было кончено. На какой-то миг ее дыхание стало совершенно спокойным. Открыв глаза, она взглянула на него.
— Ты должен окрестить нашу дочь, — проговорила она. — Окрести и береги ее.
— Ты скоро поправишься, — ответил он. — И тогда мы вместе пойдем в церковь и окрестим ее.
— Все кончено, — ответила она и закрыла глаза.
Вскоре она отошла.
Две недели спустя Педро покинул деревню, в корзине за спиной он нес дочь. Его брат Хуан вышел немного проводить его.
— Зачем ты это делаешь? — спросил он.
— Так надо, — ответил Педро.
— Зачем обязательно идти в город, чтобы окрестить дочь? Почему нельзя сделать это в нашей деревенской церкви? В нашей церкви крестили тебя и меня. И наших родителей крестили в ней до нас.
Педро остановился и посмотрел на брата.
— Мы ждали ребенка восемь лет. Когда наша дочь наконец появилась на свет, Долорес заболела. Никто не мог ей помочь. Никакие доктора, никакая медицина. Ей не было еще и тридцати. А она была обречена. И все потому, что мы бедные. Потому, что нас губят болезни бедняков. Я повстречал Долорес, когда ты исчез на карнавале. Теперь я хочу вернуться к большому кафедральному собору на площади, где мы встретились впервые. Я хочу окрестить дочь в самой большой церкви, которая есть в округе. И это самое малое, что я могу сделать для Долорес.
Не дожидаясь ответа и не оглядываясь, пошел он вперед. Поздно вечером он пришел в деревню, где родилась Долорес, и остановился у ее матери. Педро еще раз объяснил, куда направляется. Когда он замолчал, старуха сокрушенно покачала головой.
— Горе толкает тебя на безумие, — сказала она. — Подумай лучше, что твоей дочери будет нелегко трястись у тебя за спиной весь долгий путь до Сантьяго.
На это Педро ничего не ответил. На следующий день рано утром он снова пустился в путь. Он все время разговаривал с дочкой, сидевшей в корзине у него за спиной. Он рассказывал ей все, что вспоминал о Долорес. А когда ему нечего было больше сказать, начинал рассказ заново.
Педро прибыл в город после полудня, когда тяжелые дождевые тучи заслонили горизонт. Он уселся у массивных дверей собора Сантьяго Апостол и стал ждать. Время от времени он кормил ребенка едой, которую прихватил с собой из дома. Педро внимательно осматривал проходивших мимо священников в черном облачении. Но находил их либо слишком молодыми, либо чересчур торопливыми, чтобы удостоиться чести крестить его дочь. Он прождал много часов. И в конце концов, увидел пожилого падре, не спеша идущего через площадь по направлению к собору. Он встал, снял соломенную шляпу и приподнял дочь. Пожилой священник терпеливо выслушал его историю. Затем кивнул.
— Я окрещу твою дочь, — сказал он. — Ты проделал долгий путь ради того, во что ты веришь. В наше время это большая редкость. Люди чаще выбирают широкие врата. Поэтому мир таков, каков он есть.
Педро последовал за священником в сумрачную глубину собора. Он подумал, что Долорес сейчас находится где-то рядом. Душа ее витает поблизости и сопровождает их на каждом шагу к купели.
Пожилой падре оперся жезлом на одну из высоких колонн.
— Какое имя будет у девочки? — спросил он.
— Как и у ее матери, — ответил Педро. — Ее будут звать Долорес. Еще мне хотелось бы дать ей имя Мария. Долорес Мария Сантана.
После крещения Педро вышел на площадь и сел у статуи, возле которой он десять лет назад повстречался с Долорес. Дочь спала в корзине. Он сидел совершенно неподвижно, погруженный в себя.
Я, Педро Сантана, человек простой. От своих предков я не получил другого наследства, кроме бедности и беспросветной нищеты. И жену свою я не сумел сберечь. Но обещаю, что наша дочь увидит иную жизнь. Я сделаю все для того, чтобы она избежала нашей участи. Я обещаю тебе, Долорес, что твоя дочь проживет длинную, счастливую и достойную жизнь.
В тот же вечер Педро ушел из города. Он вернулся в родную деревню со своей дочерью Долорес Марией.
Это было 19 мая 1978 года.
Долорес Марии Сантана, столь горячо любимой своим отцом, было тогда восемь месяцев от роду.
На рассвете начал он свое превращение.
Он тщательно просчитал все до мелочей, чтобы план удался. На это уйдет весь день, и он не хотел бы рисковать из-за недостатка времени. Он взял первую кисточку и поднес к лицу. Из магнитофона, стоявшего на полу, доносились звуки барабанного боя. Он посмотрел на свое отражение в зеркале. Затем уверенно нанес первые черные штрихи на лоб. Рука его была тверда. Стало быть, он нисколько не нервничал. Хотя сейчас впервые по-настоящему наносил свою боевую раскраску. Раньше это было для него бегством, способом защиты от всех обид и несправедливостей, которым он постоянно подвергался, а сейчас стало великим серьезным превращением. С каждым новым штрихом, наносимым на лицо, он словно бы оставлял свою старую жизнь позади. Путь к отступлению отрезан. В этот вечер игра окончена, и он объявляет войну, в которой люди будут умирать по-настоящему.
Войдя в комнату, он запер за собой дверь и начал с того, что в последний раз проверил, ничего ли не забыл. Нет, все было на своих местах. Аккуратно очищенные кисточки, фарфоровые чашечки с красками, полотенца и вода. В комнате было очень светло. Он направил зеркала прямо на себя, чтобы они не отсвечивали. Возле небольшого точильного станка на куске темной ткани лежало его оружие. Три топора, разнообразные ножи, а также баллончики-аэрозоли. Оставалось одно. До наступления вечера надо было выбрать, какое оружие он возьмет с собой. Все сразу брать нельзя. Однако он знал, что решение будет принято само собой, когда он начнет свое превращение.
Прежде чем усесться на скамью и приступить к раскраске лица, он кончиками пальцев дотронулся до лезвий топоров и ножей. Острее не бывает. Он поддался искушению и надавил ножом на палец чуть сильнее, чем следовало. Тотчас брызнула кровь. Он вытер палец и лезвие полотенцем. Затем уселся перед зеркалом.
Первые штрихи на лбу должны быть черными. Как будто он выводит два глубоких надреза, обнажая свой мозг и выпуская наружу все назойливые воспоминания о мучительном унижении, которое ему пришлось пережить. После этого надо нанести красные и белые штрихи, круги, четырехугольники и, наконец, змеевидные орнаменты на щеках. Белой кожи лица больше не будет видно. И тогда превращение состоится. Надо полностью стереть свой прежний облик. Он возродится в образе зверя, и никогда больше не будет говорить по-человечески. Он решил, что не раздумывая отрежет себе язык, если это будет необходимо.
Превращение заняло у него весь день. Около шести часов вечера все было готово. Он все же решил взять самый большой из трех топоров. Он заткнул топорище за кожаный ремень, крепко затянутый вокруг пояса, где уже красовалось два ножа в ножнах. Оглянулся вокруг. Ничего не забыл. Аэрозолевые баллончики он засунул во внутренние карманы кожаной куртки.
В последний раз посмотрел на свое лицо в зеркале — и содрогнулся. Затем осторожно натянул на голову мотоциклетный шлем, погасил свет и вышел из комнаты так же, как и вошел в нее, — босиком.
В пять минут десятого Густав Веттерстедт убавил звук в телевизоре и позвонил матери. Это была привычка, повторявшаяся изо дня в день. С тех пор как он более двадцати пяти лет назад ушел с поста министра юстиции и сложил с себя все политические полномочия, он смотрел последние известия с неохотой и отвращением. Он не мог примириться с тем, что больше не участвует в делах. За долгие годы пребывания на посту министра, его — человека, находящегося в самом центре общественного внимания, — показывали по телевизору, по крайней мере, раз в неделю. Он скрупулезно следил за тем, чтобы секретарь записывал на видео каждое его выступление по телевизору. Теперь кассеты располагались в его кабинете, где закрывали собой всю стену. Случалось, что он просматривал их заново. Постоянным источником удовлетворения был для него тот факт, что за долгие годы на посту министра юстиции он ни разу не потерял хладнокровия перед неожиданными и каверзными вопросами коварных журналистов. С чувством безграничного презрения он вспоминал многих своих коллег, которые питали страх перед телерепортерами. Слишком часто они начинали запинаться и путаться в противоречиях, в делах, которые потом уже никогда не могли распутать. С ним ничего подобного не случалось. Он был человеком, которого никому не удавалось сбить с толку. Журналисты никогда не могли одержать над ним верх. Они так и не напали на след его тайны.