— Нет, я про фотографов.
— Про фотографов?
— Да. Например, старушка там жила.
— Ну, знаю эту старушку. У нее в Австралии сестра. Она даже летала в Австралию. Рассказывала мне.
— А почему я тебя про нее спрашиваю?
— Ну, короче говоря, у нее золотые часы. Хорошие были часы, английские…
Часы были занесены в протокол. Одна из бесчисленных краж на извилистом пути Юрия Юрьевича Ладжуна.
И так по каждому эпизоду он взвешивал, до какого мгновения можно отнекиваться, чтобы все-таки успеть потом «добровольно признаться». (Позже он будет проклинать себя за то, что «тянул резину». Позиционная война и впрямь обошлась ему дорого. Но не будем забегать вперед.)
Особенно упорно сопротивлялся Ладжун встречам с потерпевшими. Сообщение о том, что предстоит лицом к лицу столкнуться с прежней жертвой, неизменно влекло взрыв протеста.
— Я не желаю! — кричал он.
— Юрий Юрьевич, тут уж твои желания я не могу принимать в расчет.
— Тогда я буду молчать. Даже ни слова!..
— Несерьезный разговор. Придется видеться с потерпевшими, придется рассказывать.
— Никогда в жизни! Черт бы побрал! Зачем я должен каждый раз вспоминать!
Киногруппа, напротив, очень любила эти сцены: в кадре появлялись новые люди, а главное, снимать можно было открыто. Оператор получал свободу действий: ставь камеру как хочешь и демонстрируй наезды, отъезды, панорамы — все, что умеешь. Процессуальные нормы допускают фиксацию на пленке следственного эксперимента, опознания и некоторых других моментов, так что это не вызывало ни малейших подозрений у Ладжуна. Он сидел стесненный, скованный, глаза в пол. Возникало впечатление, что ему стыдно.
Дайнеко подтвердил:
— Разумеется, стыдно. Не того, что обманывал и воровал, а что попался! Такой орел, супермен, считал себя на голову выше тех, кто шел на его удочку. И теперь — на тебе! — под конвоем, руки за спину.
Перенеся очередное унижение, Ладжун дулся на Дайнеко, а тот с поразительным терпением продолжал искать ключи к его душе.
— Его тоже надо понять, — говорил Михаил Петрович, — столько лет прожил одиноким волком. Он же ни единому человеку не мог сказать правду о себе! Разучился напрочь.
— Но вам все-таки рассказывает. Со скрипом, но рассказывает.
— Нет, я не привык клещами тянуть. И, кстати, ему откровенность тоже нужна.
Дайнеко учитывал все.
Учитывал повышенную потребность Ладжуна пусть в поверхностном, но постоянном общении, которое являлось важной частью его «профессиональной» деятельности. Зная, что с сокамерниками он не сближается, Дайнеко иногда два-три дня давал ему поскучать, чтобы накопилась жажда выговориться. Учитывал стремление Ладжуна внушать симпатию собеседнику. Когда Михаил Петрович веско произносил: «Юра, так негоже. Ты роняешь себя в моих глазах», — то желание нравиться нередко брало верх над расчетливым решением помалкивать. Учитывал и использовал его хвастливость и самомнение.
— Михаил Петрович, вы меня только поймите, — изливался Ладжун, — я не слабохарактерный человек. Я никогда ни слезы не пророню и никогда не буду милостыню просить! Я прямо гляжу следствию в глаза. Я не боюсь, вы поймите меня правильно.
— Юра, иного от тебя не жду, — отзывался Дайнеко. — Твои такие качества ценны и заслуживают уважения. Потому я задаю прямой вопрос и полагаю, что получу прямой ответ.
Не всегда добивался Дайнеко прямых ответов, но порой ставка на «сильного и смелого человека» срабатывала.
Как часто случается, преуменьшая на словах свою вину, Ладжун внутренне преувеличивал собственную «уголовную значимость». Он вам не какой-нибудь паршивый воришка, которым занимается лейтенант из отделения милиции. У него следователь аж по особо важным делам! Да весь в орденах!
Заметил он, конечно, и необычность помещения, где его допрашивали, спросил об этом у Михаила Петровича. Дайнеко мягко уклонился от объяснений, но кто-то в камере, очевидно, «догадался», что там кабинет для особо опасных и в соседней комнате дежурит специальный часовой. Мысль эта тоже давала пищу тщеславию Ладжуна. Он так занесся, что даже устроил скандал, когда ему принесли недостаточно горячую кашу, и дошел с жалобой до начальника изолятора.
Допросы, допросы, допросы… Каждый день что-то оседало в протоколах, и накапливались отснятая пленка и километры магнитофонных записей.
Наша группа разделилась: параллельно начали черновой монтаж материала на студии. Обсуждали, сколько места займет тот или иной эпизод; как показать ротозейство доверившихся мошеннику людей и нечистоплотность тех, кто вручал ему деньги, польстившись на обещанный дефицит «из-под полы»; прикидывали, чем объединить смысловые куски, а где, наоборот, нужны изобразительные «прокладки»; перебирали выигрышные саморазоблачительные фразы, рисовавшие его в сатирическом свете, — и не думали не гадали, что главное следствие и главное кино еще впереди.
Между тем беседы с Юрием Юрьевичем протекали все оживленней. Проскальзывали и неследственные темы: о жизни вообще, о литературе (Дайнеко принес ему несколько книг для чтения, любопытствуя, какова будет реакция). Да и по делу Ладжун становился податливей, не боролся так рьяно за каждую «высотку». Случалось даже, стоило Михаилу Петровичу произнести: а там-то и тогда-то — твой грех? И Ладжун соглашался: чего уж темнить, мой. Однажды, увлекшись, рассказал историю, вовсе не числившуюся в анналах Михаила Петровича.
Кто-то из группы поздравил Дайнеко: Ладжун наконец раскрылся и контакт достигнут.
— Раскрылся? Да он заперт на все задвижки! Это разве контакт!
В тот день, идя со съемки, группа стала свидетельницей сцены в своем роде поразительной. Во внутреннее помещение тюрьмы въехал фургон для перевозки арестованных. Как положено, сопровождающий конвой выстроил доставленных для передачи следственному изолятору. При нашем приближении один из арестованных вдруг закричал:
— Михаил Петрович! Михаил Петрович! Гражданин подполковник!
Дайнеко сказал нам: «Минуточку», — и направился к нему. Тот, сияя лицом, протянул обе руки и начал что-то торопливо говорить. Дайнеко кивал, переспрашивал — весь внимание. Группа ждала с неловкостью. Неужели здесь, в шеренге, кто-то из друзей Дайнеко?!
— Мой бывший подследственный, — буднично объяснил Михаил Петрович, вернувшись.
— Но… почему он к вам так?
— Как «так»? Вполне естественно. У него сейчас идет суд, хочется поделиться.
— У вас был сразу контакт?
— Куда там! Это же такой матерый хапуга… Двадцать семь потов сошло, пока он сдался.
Сдался. И теперь, уже навсегда расставшись со следователем, ни в чем от него не завися, рад нечаянной встрече и возможности рассказать, как решается его судьба. Кому? Человеку, который его изобличил!
— Чему же удивляться, братцы? — говорит Михаил Петрович. — Здесь все неоднозначно. Следователь с обвиняемым не сходятся врагами, не расходятся друзьями — сложнее… На него тратишь часть души. Кто бы он ни был, понимаете? Это связывает… И он соображает, что не со зла его жмешь уликами и не для удовольствия. Между прочим, не сумеешь прижать — ты в его глазах растяпа, тогда он держится мертво. Неохота ведь сдаваться кому попало. Победил — уважают. Иногда, конечно, со скрипом зубовным…
Глядя на Михаила Петровича со стороны, мы бы сказали так. Он обладал искренней убежденностью, что, ведя следствие, осуществляет не только служебный, но и гражданский, и человеческий свой долг. И убежденность эта была столь глубока, что перед ней склонялись даже самые упорные противники.
В отношениях с Ладжуном подобная стадия брезжила еще в отдалении, хотя сдвиг наметился и работать стало легче.
Однако легкость не убаюкивала Дайнеко.
— Я думаю, у тебя есть еще много не сказанного, — бросил он как-то многозначительную реплику.
— Вы так думаете?! — Ладжун старательно обиделся, отвернулся.
— Да, думаю, что не ошибаюсь. И полагаю, мы еще вернемся к этому разговору… А сегодня предстоит очная ставка.
— С кем?
— С Горностаевой.
— С Горностаевой? Из Тулы?
— Совершенно точно.
— Зачем?
— Оставь это мне как следователю.
– Зачем опять канитель? Говорите, я напишу и подпишу что угодно. Пожалуйста, если вам нужно.
— Юра, мне нужно только то, что там было.
— А что было? Я все рассказал, что там было.
— Она тоже рассказала. И есть между вами расхождения.
У Горностаевой Ладжун — очередной заезжий интеллигент — не раз брал взаймы. Брал, отдавал, снова брал, пока не исчез, увезя довольно крупную по ее доходам сумму — 250 рублей. (Правда, до того занимал и возвращал больше.) Горностаева утверждала, что деньги ее личные, Ладжун — что казенные: женщина работала кассиром в строительной организации.