— Лежи пока, открою, потом разберемся. — Он повозился с незнакомыми запорами, распахнул дверь.
— В чем дело?! Вы что, с ума сошли? Вызвали «скорую» и не открываете? Что случилось? Вы кто? — Трое в белых халатах, не уступая друг другу дорогу, ворвались в помещение.
— Я из уголовного розыска, — Сева полез в карман за удостоверением, — тут на днях произошла кража…
— Да знаем мы, знаем, а не открываете-то почему? Что с тобой, Герард, — ахнул один из «халатов», нагнувшись над безмолвно скрюченным молодым человеком. Тот зашевелился.
— Нормально все, идите к деду.
— У вас кровь на лице!
— Нормально.
«Халаты», испуганно оглядываясь, потопали в кабинет Антона Игоревича: по всей видимости, география помещения была им хорошо знакома. Мерин нагнулся над Герардом.
— Ну что? Жив?
— Помоги до ванной. Зря ты так — убить мог.
— А ты не зря?
— Они к деду цепляются, чтоб скорей помер.
— Кто «они»?
— Все. Помоги, говорю. Темно. Не вижу ни хрена.
Герард действительно являл из себя жалкое зрелище — видимо, от испуга Мерин не рассчитал силы: из носа струйками текла кровь, ноги подкашивались, его швыряло из стороны в сторону, как матроса на палубе попавшего в шторм суденышка. Вместе они доковыляли до ванной комнаты.
— Справишься один?
— Не отпускай «скорую»: по-моему, сотрясение. — Он опустился на колени и, ухватившись за край унитаза, сунул туда голову.
Мерин вернулся было в кабинет Марата Антоновича — тот громко храпел, неудобно уложив лицо в разбросанные по столу рукописи.
В прихожей топтались «халаты».
— Бумагу вы подпишете?
— Какую бумагу?
— О вызове — какую! О нашем приезде. Квитанцию. Где Твеленев?
— Какой Твеленев? — не понял Мерин.
— Герард — какой! Где он?
Из ванной донеслись недвусмысленные, усиленные раструбом унитаза звуки освобождающейся от излишеств утробы. «Халаты» переглянулись.
— Это он?
— По-видимому.
— Что он там делает?
— Блюет, должно быть.
Пожилой врач клинышком бородки кивнул санитару в сторону ванной, тот скрылся за дверью.
— Подпишите вызов и время прибытия, нам без этого нельзя. — Он достал авторучку, протянул Мерину. — Вот, возьмите.
— Как он себя чувствует?
— Кто?
— Антон Игоревич.
— Лучше нас с вами. Во всяком случае в данную минуту гораздо лучше своего внука. — он все той же бородкой ткнул в сторону ванной комнаты.
«Внука?!» — чуть не вырвалось у Мерина, но он вовремя сдержался.
— Скажите, доктор, у него со слухом все в порядке?
— У композитора? Абсолютно.
— А со зрением?
Врач недоуменно повернул к нему бородку.
— Вас как по имени-отчеству, молодой человек?
Мерин представился.
— Всеволод Игоревич, у Антона Игоревича и со слухом, и со зрением, и с памятью, равно как и со всеми прочими органами внутренней секреции, поверьте мне, старому эскулапу, полный порядок. Лучше бывает только у пациентов вашего возраста. У него, к сожалению, совесть пошаливает: измучил и нас, и родственников. Но это уж, как говорится, область нетрадиционной медицины.
Дверь ванной комнаты распахнулась: санитар держал под руки белилообразного Герарда.
— Что с ним? — свой вопрос врач сопроводил кивком бородки в сторону висевшего на санитаре молодого человека.
— Лежать надо. Похоже, мозг. Оклемается. Куда его?
Все три халата одновременно посмотрели на Мерина.
— Я не знаю… Он что, не может говорить? Он в сознании? Герард, — Сева попытался приподнять его голову, — ты здесь живешь? — Тот, не открывая глаз, промычал что-то нечленораздельное. — Я не знаю, куда его… Не знаю… давайте вот в эту комнату, что ли… — Он открыл ближайшую от него дверь, помог «халату» перенести «тело», уложить на диван.
— Если вдруг что — звоните нам или 03 или по мобильному, номер есть у товарища композитора. — Доктор кивнул бородкой в направлении твеленевского кабинета.
— Что вы имеете в виду — «вдруг что»? — испугался Мерин. — Что «вдруг»?
— Ну мало ли. Все мы под небом ходим. — Старый эскулап сардонически улыбнулся, указав при этом бородкой на потолок, затем ею же кивнул коллегам в сторону входной двери — такая, видно, у него была привычка — использовать бородку в качестве указателя направления, — и все три «халата» растворились в глубине коридора.
Следующие часа два Мерин прикладывал к голове покалеченного им Герарда холодные водяные компрессы, перекапывал аптечку в ванной комнате в поисках обезболивающих препаратов, чистил унитаз, тщась вернуть совмещенному санитарному узлу его порушенное Герардом благовоние… Занятия не из приятных, но не оставлять же «умирающего» на произвол судьбы: а вдруг действительно «вдруг что». Тем более, когда еще может предоставиться такая счастливая возможность — осмотреть квартиру без всякого разрешения на обыск? А поудивляться было чему. Комната, в которой, к радости сотрудника МУРа, не быстро приходил в себя какой-то очередной Твеленев, представляла собой помещение с очевидными даже при беглом взгляде следами недавнего грубого внедрения и надругательства. Судя по висящим на стенах фотографиям, комната принадлежала семейству Заботкиных: кроме Тошки во всех возможных возрастах и невозможных ракурсах были еще два выцветших портрета среднего возраста людей, очевидно, Надежды Антоновны и ее мужа Аркадия Семеновича. Пять плотно зашторенных окон выходили на Тверскую улицу. В простенках между ними когда-то висели картины — подтверждением тому служили умело вделанные в бетон крюки. Напротив окон в хаотичном порядке стояла хорошего желтого цвета (карельская береза?) мебель: полупустой платяной шкаф с распахнутыми дверцами, две напольные жирандоли с оставленными какими-то тяжелыми предметами глубокими вмятинами на верхних плоскостях, овальный, больше похожий на кресло, диванчик и возле него на боку, словно летящий вверх тормашками, ломберный столик, пианино с вырванными «с мясом» подсвечниками, опрокинутые кресла… Даже большой, из того же желтого дерева, по всей видимости, нелегкий диван — ныне герардово ложе — был выдвинут чуть ли не на середину комнаты. Изящно изогнутая, на резных ножках, целая нетронутая многоярусная «горка» с хрусталем смотрелась среди общего раздрая обиженной девственницей.
Сорванная портьера в проеме левой стены открывала ход в другую комнату, поменьше, также пострадавшую от вандалов. Здесь стояла разворошенная, вздыбленная одеялами кровать, рядом на полу валялся толстый по диагонали вспоротый матрас. Трюмо со всевозможными флакончиками, коробочками, баночками было засыпано темными осколками от застекленного упирающегося в потолок стеллажа с пустыми, покрытыми мелкой крошкой полками.
Небольшой письменный столик с вырванными языками ящиков угрожающе щерился тремя старческими ртами, перед ним на ковре вперемешку с непонятного назначения утварью разноцветными пятнами располагались листы бумаги, книги, ученические тетради, конверты… Один конверт особенно привлек внимание Мерина каким-то своим немым напоминанием о смерти: на нем не было ни почтовой марки, ни адреса и фамилии отправителя — простой, очень белый четырехугольник, перевязанный черной лентой. Именно эта траурная графическая несообразность заставила его развязать ленту и достать сложенный вчетверо листок. Листок был до половины исписан нервным, плохо поддающимся расшифровке почерком, но все же кое-что Мерину удалось прочесть.
Вот что было написано карандашом на пожелтевшем от времени листочке «в клеточку», неаккуратно вырванном некогда из школьной тетради.
Солнышко мое, прости, я ухожу… (неразборчиво)… кроме Марата. И перед тобой в первую очередь. Жить с этой тяжестью… (неразборчиво)… Я, я, я, и только я во всем виневота (виновата?), и теперь за этот безуарпый (бездарный?) уход виню только себя: прости, мое солнышко, эту страшную тайну тебе знать не надо. Это горе только мое. И Марата… (неразборчиво)… Дюшенька моя, Дюшечка, Надюша моя… (неразборчиво)… ты умница: ухожу туда, где надеюсь понять — как ТАКОЕ могло случиться, буду молить Бога помочь мне в этом и, может быть, простить. А нет — готова… не всем же… (неразборчиво)… Очень многое хогу (хочу?) сказать тебе за нашу с тобой такую короткую жизнь… (неразборчиво)… не могу… скоро уже: в глазах темно… ничего не… наугад…
Марат все скаел (??)… (неразборчиво)… (неразборчиво)… (неразборчиво)…
Письмо заканчивалось жирной точкой и незначительным разрывом бумаги, видимо, от сломанного в этом месте карандашного грифеля. Подписи не было.
Мерин перечитал написанное несколько раз, дрожащими пальцами разгладил ломкий, кое-где размытый давними водяными прикосновениями листок: то, что это немаловажный ключ к раскрытию недавней кражи и разгадке последовавших за ней событий, он не сомневался.