Где-то далеко, на том конце клуба, как на том конце земли, празднично хлопнула дверь и рассыпала по коридору напорный топот. Рябинин быстро пошел на сцену.
По залу плыл Леденцов странным шагом — казалось, что он удерживает себя от желания встать на руки и так идти к следователю. Рябинин невольно подался навстречу.
— Сергей Георгиевич, пруха пошла!
— А теперь по-русски.
— Иду я мимо магазина, а некий гражданин лупцует воблой по голенищу.
Инспектор умолк, призывая следователя оценить невероятную информацию вскинутыми белесыми бровями, вздыбленными красными волосами и вздернутым воротником салатного плаща.
— И что? — не оценил Рябинин.
— А некий гражданин достает пару бутылок пива...
— Очень интересно.
— Я подошел...
— Угоститься?
— Он тоже так глупо подумал, Сергей Георгиевич.
— А зачем подошел?
— Потому что гражданин с воблой походил на гражданина Усолкина, фотография которого лежит в кармане у моего сердца.
— Леденцов, не тяни.
— Ну, думаю, это есть плод моего воображения.
— А что оказалось?
— Тогда я, чтобы развеять этот плод, деликатно сказал ему: «Здравствуйте, Петр Петрович!»
— И он послал тебя к Епишке есть коврижки.
— Сергей Георгиевич, он протянул мне руку.
Рябинин хотел спросить, где этот гражданин, протянувший руку, но увидел его в проходе — тот лениво шагал, сопровождаемый инспектором Фоминым. Они поднялись на сцену, и захватив своим движением следователя, прошли в комнату природы. Сев за стол, за чистый бланк протокола, Рябинин вдруг не почувствовал обычного нетерпения, словно перед ним не был человек, подозреваемый в убийстве. И Рябинин даже не захотел углубиться в себя и понять это внезапное равнодушие.
— Назовитесь, пожалуйста.
— Усолкин Петр Петрович. Ежели сомневаетесь, то дома и паспорт есть. А что?
— Где вы были двадцатого ноября?
Но Усолкин не ответил — он улыбался берестяной роже так же широко, как и она ему. Желтые белки его глаз — от курения ли, от плодово-ягодных ли вин — блестели лежалой костью. Рябинин хотел повторить свой вопрос, но Усолкин непредвиденно взорвался:
— Козла ищете?
Сперва Рябинин подумал, что этот Усолкин относится к тем людям с низкой культурой, у которых реакция несоизмерима с поведением окружающих — за намек они могут оскорбить, за пустяк ударить. Но белки его глаз, походившие на игрушечные бильярдные шарики, и запах кислого спирта объяснили, что Усолкин пьян. Официальный допрос был невозможен.
— Все-таки где вы были двадцатого ноября?
— Насколько мне известно, я был на работе, — тщательно выговорил Усолкин.
— Кто это может подтвердить?
— Да вся смена.
Рябинин слышал веселый стук ботинок — инспектора, бог весть каким способом прослышав о задержании подозреваемого, радостно сбегались в клуб.
— А вы тут не шурупы, — изрек Усолкин.
— То есть?
— Не шурупите ни хрена. Живете чужим умом, да и то задним.
— Вы уж объясните...
— Бабе моей поверили.
— А почему ей нельзя верить?
— Жизнь надо знать, парень. К примеру, в поселке судачат про убийство Аньки Слежевской. А я шурупю, то есть шуруплю, посколько выпить хочется. Иду к женке. Зинка, говорю, слыхала про убийство? Так это, говорю, я порешил Аньку. Посадят, мол, меня. Давай четвертной, попрощаемся, и куликуй тут одна.
— И не жалко? — спросил Рябинин, сдерживаясь.
— Кого?
— Жену.
— Зинку-то? Это не имеет роли.
Усолкин глянул на следователя нахально — его глаза были пусты, как окна в незаселенном доме. Рябинина вдруг прошила яркая, какая-то высвеченная мысль, не требующая никаких доказательств...
Боже, они ищут убийцу Слежевской... Вот он, убийца, рядом сидит, пьяный, неуязвимый. Допрашивай его, суди, наказывай. Только он убивал не Слежевскую — он ежедневно убивает свою жену, и со временем добьет-таки. А Рябинин, следователь прокуратуры, отпустит его домой, к той самой жене, смерть которой он сегодня же приблизит своими издевательствами.
— Товарищ Леденцов! — зло бросил Рябинин.
— Слушаю, Сергей Георгиевич.
— Гражданин Усолкин расхаживает по общественным местам в нетрезвом состоянии. Отправьте его в вытрезвитель.
Угрюмый Рябинин надумал прогуляться. Его ноги, в отличие от инспекторских, затекли бездельем. Но, выйдя из клуба, он ссутулился, встреченный природой сразу же, за порогом.
Поселок утопила ноябрьская тьма. Казалось, что к редким освещенным окнам она стекалась поплотнее, намереваясь их занавесить. Где-то над головой костянисто пощелкивали ветки высоких тополей. Ветер, как ледяная вода, хлестал отовсюду. Рябинин шел, и ему казалось, что тьма и холод каким-то странным физическим способом соединились в новую субстанцию, вроде жидкого черного льда. Вот и хлещет, вот и хлещет.
А в забытой богом и людьми избушке сидит человек и думает о странностях любви...
Рябинин хотел взглянуть на часы, но только шевельнул рукой — не с его зрением рассмотреть стрелки при звездном свете. Наверное, часов десять. Впрочем, можно пройти по той улице и кинуть взгляд на игрушечные окошки.
Что тянуло его туда? Жалость к хозяину избушки? Обожаемый Рябининым чай? Интерес к странной любви Слежевских? Или тянуло то, чего не знал и сам следователь?
Игрушечные окошки желтели далеко, как в поднебесном самолете. Рябинин еще раз конвульсивно дернул рукой с часами. Наверное, десять...
Теперь стучался он подольше. Но ответа, как всегда, не последовало. Рябинин вошел.
Время тут остановилось. Он непроизвольно обежал взглядом стол, лавки и печь, выискивая хоть какое-то движение. Но время стояло тяжело и ощутимо. До сих пор он считал, что лишь счастью под силу остановить время. Счастливые часов не наблюдают... Остановись, мгновенье, ты прекрасно... Но вот горе остановило его скорее и надежнее.
— Второй раз на дню пришел, — улыбнулся Рябинин.
— Чаю хватит, — тоже вроде бы улыбнулся хозяин, автоматически двигая чайник к жару.
После пронизывающего холода пронизывающий жар разморил мгновенно. А впереди был чай, размаривающий посильнее любого жара.
— Древние говорили, что чай якобы укрепляет любовь, — сказал Рябинин, где-то далеко удивившись самому себе: когда и кому древние это сказали?..
— Как видите, чай я пью чайниками, — усмехнулся Слежевский.
— У вас любовь и была.
— У меня — да.
— А у нее?
— Моя любовь была сильнее.
— Отсюда что-нибудь последовало? — Рябинин имел в виду теорию Слежевского о губительности неравномерной любви.
— А когда мы женщин уравняли с мужчинами, отсюда что-нибудь последовало? — неожиданно вспыхнул Слежевский.
Рябинин замешкался с ответом, думая, к чему этот разговор. Олег Семенович не вытерпел:
— Что оно дало, это равенство?
— Странный вопрос для человека с двумя высшими образованиями...
— Не ответ, не ответ.
— Хотя бы свободу в той же самой любви.
— Любовь не зависит от свободы. Ей душа нужна, душа.
— Но душе нужна свобода.
— А вы считаете, что если женщине дали свободу, то она научилась любить? Чепуха. Теперь у нее вместо любви свобода выбора. Всего лишь свобода выбора.
Противники они были не равные. Следователь допрашивал людей, работал с инспекторами, сочинял версии, думал о мотиве преступления... Слежевский размышлял только о любви да пил чай.
— Неужели вы считаете, — обрушивал он на Рябинина свои выношенные мысли, — что после этого равенства ничего не случилось?
— А что могло случиться?
— Мы же потеряли женщину, мать и семью.
— В старом их понимании.
— Ах, в старом... А что же в новом? Вместо доброй женщины, окруженной детьми, хлопотавшей на кухне и ждущей мужа, мы видим шныряющую разбитную бабенку, походящую на нас, на мужиков. Деловая, в брюках, с сигаретой, нахальная... В общем, уравненная.
— Да вы отсталый человек, — усмехнулся следователь.
Олег Семенович не ответил, принявшись готовить чай, Рябинин следил за движением его рук и чашек, и все-таки не мог взять в толк, к чему затеялся этот разговор. От тоски? Слежевский убивал таким образом ненавистное ему теперь время? Так он боролся с одиночеством? Или вел эту нервную беседу к ведомой ему цели?
— Ваши мысли... не добрые, — досказал Рябинин.
— При чем тут доброта?
— Вам хотелось бы женщину обездолить.
— Обездолить? Да они теперь спихивают мужчин и берут их роль на себя.
— Потому что роль мужчины интересней.
Об этом Рябинин догадался еще подростком...
Как-то ему пришлось вместе с женщинами работать на прополке. Он месяц остервенело дергал жесткие шнурки стеблей из глинистой земли. Высох от солнца, исколол руки и отупел от бесконечной работы. И тогда его, как единственного мужчину, как сильного, бросили ставить забор.