Я ставлю ноутбук на колени, вытаскиваю все статьи, которые нашла за последний год после смерти Штерна. Почти шестьдесят. В каждой может содержаться информация, которую я проглядела, что-то запрятанное между слов, не уловленное мною.
Я сосредотачиваюсь на моем любимом фотоснимке: Штерн в костюме и при галстуке, прислонившийся к маминому кабинетному роялю. На фотоснимке его глаза темные и серьезные, и я представляю себе, что в них отражается вся мамина студия: турецкие ковры, и стопки книг и папок с нотами, и старинная лампа с керамическим абажуром на рояле, и маленький, в рамке рисунок, который я сделала для нее, с дальнего угла фотоснимка.
Я гадаю, вглядываясь в его глаза на фотоснимке: сможет ли он увидеть меня, если все каким-то чудом станет таким же, как прежде?
Но что я действительно хочу, так это вернуться в прошлое и все изменить. Я больше не стала бы отключать мобильник, прерывая разговор с мамой, если она раздражала меня. Я больше не упускала бы ни единой возможности крепко обнять ее, или прогуляться с ней по лесу за нашим домом, или пройти вдоль прибоя, или глубокой ночью расстелить одеяло для пикника и посидеть рядом с ней, вслушиваясь в грохот волн, огромных, и ужасных, и холодных, набрасывающихся на берег.
Всякий раз, когда я не помогала ей готовить обед, чтобы поболтаться в торговом центре в ожидании Хосе Руиса, или Риса Зайдена, или Марка Лунера, которые если и показывались, по большей части игнорировали меня; всякий раз, когда я не говорила ей, как сильно ее люблю… каждая клеточка моего тела, каждый вдох, каждое движение пальцев хотят прокрутить время вспять и все исправить.
Четыре дня. Я перечитываю новые статьи, смотрю на новые фотоснимки, потому что не могу остановиться. И когда добираюсь до фотографий Тани Лайвин, девушки, которая исчезла одновременно со Штерном, а выглядит как Райна, я не могу игнорировать сосущего чувства, поднимающегося из живота. Я ничего не добилась, зато испортила отношения со всеми, кому я небезразлична.
Я опускаю компьютер на пол. Но мне надо что-то делать, надо как-то отвлечься. Из стенного шкафа я вытаскиваю коробку со старыми рисовальными принадлежностями, которую привезла из художественной школы. Не прикасалась к ней после приезда. А тут срываю клейкую ленту, замираю на несколько секунд, а потом решительно открываю клапаны, чтобы заглянуть внутрь.
Первым, конечно, до меня добирается запах тюбиков с масляными красками, картонка с которыми стоит поверх моих альбомов для рисования красками и углем, олифы, гуаши, акварельных красок, запачканной замши, тряпок для протирки кистей и деревянного пенала, в котором лежали кисти и камышовые перья, с черными от туши остриями. Этот запах разом переносит меня в комнаты с занавешенными окнами, с множеством мольбертов, с кистями, с заляпанным краской полом, к подрамникам, к полотнам, которые мне не терпелось натянуть на них; он переносит меня в мою прежнюю жизнь, когда раздельное проживание родителей представлялось мне самым худшим из того, что могло случиться, да и то я думала, что это явление временное. Когда я могла показывать Штерну снег по скайпу.
Мои пальцы роются в картонке из-под обуви, один за другим поднимают тюбики с краской, аркой – как рисуют лучи солнечного света – выкладывают на полу. Теперь я не могу различать цвета без сверхъестественных усилий или не посмотрев на наклейку. У горлышка одно из тюбиков еще влажная липкость. Краска остается на пальцах, красная, как я понимаю. Чуть темнее знака «Стоп», но определенно красная. Красные краски сохнут целую вечность, дольше, чем любой другой цвет.
Чуть ли не на самом дне мои пальцы нащупывают что-то совершенно не похожее на тюбик. Вытаскиваю сей странный предмет. Компакт-диск.
Я кручу его в руке. Надпись темным маркером по центру «Л. ШТЕРН, ФОРТЕПЬЯННЫЙ БОГ», ниже маленькими буквами: «Лукас Штерн против Джульярда: практические занятия величайшего музыкального гения нашей страны».
Сердце прыгает в груди, я потрясена тем, что напрочь забыла об этом компакт-диске. А ведь Штерн дал мне его в память о себе. Так он сказал в тот день… в день, когда мы поцеловались, как туманом окутанные пылью и жарой. В день, когда что-то произошло с моими глазами. В день, когда я в последний раз видела его живым. И я ни разу не прослушала этот диск.
Я долго смотрю на него, прежде чем достать из стенного шкафа еще один реликт – проигрыватель компакт-дисков, который появился у меня в первых классах средней школы. Вставляю штепсель в розетку у моей кровати. Руки дрожат. В горле комок. Я вставляю диск в проигрыватель и запускаю нажатием клавиши.
Несколько секунд полной тишины, и я уже думаю, что он забыл нажать на клавишу «Запись» перед тем, как начать играть, но потом я слышу голос, его голос. Меня начинает трясти. Его живой голос.
«Привет, Лайвер. Это я, Лукас Штерн. (Подтверждение на лицевой стороне си-ди). Я записал для тебя этот диск в память о себе, в период времени, предшествующий началу моей международной известности и, естественно, поступлению в Джульярд. Duh[35]. Поэтому… – он насвистывает, нежно, мелодию «О, Сюзанна». – И вот что еще, спасибо, что собралась прослушать. И ты знаешь… за то, что ты моя лучшая подруга. Ладно. Достаточно сентиментального трепа».
Я валюсь на кровать, и закрываю глаза, и слушаю, потому что больше ничего не могу. Каждая сыгранная им нота проглатывает меня, возрождает. Проглатывает вновь. Я вижу его лицо, когда он играет: такое серьезное. И глаза такие сверхъ-естественно ясные, словно в такие моменты он понимает что-то важное, более важное, чем все знания, что хранятся в наших головах.
Потом фальшивая нота в записи выдергивает меня из транса; нота, отличающая запись от исполнения того же произведения в студии моей мамы. «Странно. Штерн никогда не фальшивил». Мелодия повторяется, или более точно, Штерн вновь играет эту мелодию, снова и снова, и всякий раз я слышу фальшивую ноту. Определенно фальшивую. Я, не трогая диск, охваченная ностальгией, вдруг вытаскиваю альбом с рисунками из большой коробки и начинаю его пролистывать.
Пролистываю мои старые рисунки, пока не нахожу лица Штерна. Он поднялся в мою комнату – я вижу его как живого, – сел на пол, привалившись к моей кровати. Хотел, чтобы я нарисовала его строгим, со сжатыми в узкую полоску губами. Я начала. «Не улыбайся, – требовала я снова и снова, но он, похоже, просто не мог оставаться серьезным. – Штерн, я не могу тебя рисовать, если ты постоянно шевелишься. Ты получишься уродом: все черты сместятся с положенных мест». Но он уже хохотал, как гиена, даже не считая нужным прикрывать зазор между верхними передними зубами. И таким я его и «сфотографировала», увеличив зазор между зубами до такой степени, что создавалось ощущение, будто у него нет одного зуба.
«Ты выглядишь здесь как настоящий бродяга, Штернум», – сказала я ему. А он оскалился и принялся играть на воображаемом банджо: «О, Сюзанна, не плачь ты обо мне. Из Алабамы еду я, и банджо на спине». Под его записанную музыку я начала петь, глядя на мой рисунок углем, и из глаз вновь покатились слезы: «Из Алабамы ехал я и банджо прихватил, в Луизиану ехал я – любовь мою найти…»
– …Погода ясная была, а дождик лил и лил. Так солнце жгло, что я замёрз – мне белый свет не мил. О Ливер, не плачь ты обо мне.
Он здесь. Настоящий или призрачный. Мне без разницы. Он здесь.
– Штерн! – кричу я.
Под глазами большие круги, и лицо словно мерцает. Появляясь и исчезая, совсем не как у живых людей, и за губами черная дыра веч-ности.
– Лив. – Он смотрит на меня, глаза темные и серьезные. – Прийти к тебе все труднее. Гораздо труднее. Но я это сделал.
Пауза. Я вижу, как поднимается его грудь, я вижу, как тело дрожит под рождественской фланелевой рубашкой, я вижу. Какая серая у него кожа… Мне его недостает. Даже когда он здесь, рядом со мной. Здравая часть рассудка подсказывает, что это не так. Его нет, он ненастоящий. И мне недостает его, недостает его живого. Его глаза широко раскрываются.
– Эй… почему мелодия такая знакомая?
– Потому что ты ее играешь. Репетируешь, – напоминаю я ему с мольбой в голосе, надеясь, что под эту музыку он что-то да вспомнит. – Та самая, которую мы сыграли на мамином кабинетном рояле.
Какое-то время мы молча слушаем.
– Ты ее записала?
Я медленно качаю головой.
– Ты сделал для меня компакт-диск. Я только что его нашла.
– Когда я это сделал? Откуда он у тебя?
– Ты отдал его мне при нашей последней встрече, перед тем, как я вернулась в художественную школу. – Я проглатываю очередной комок, возникший в горле. Пытаюсь улыбнуться, и мне удается. – Но ты фальшивил.
– Фальшивил? – Он улыбается, бледный, идеальный. – Невозможно.