– Как сказать, – огрызнулся Джо. Джо всегда терпеть не мог моего отца-англичанина и теперь, когда тот допрашивал его в суде, готов был каждое его слово встречать в штыки.
– Что значит «как сказать»? – сердито бросил отец с другого конца этого своеобразного ринга. – Мы с вами живем в Австралии. Австралийцы – народ грубый, скорый на расправу, а не то что за волосы таскать, это всему свету известно. Так за что же он вам вцепился в волосы, Джо Хислоп? Отвечайте.
– А я почем знаю, за что? Просто взял да и набросился на меня.
– «А я почем знаю, за что?» – передразнил отец. – «Просто взял да и набросился». Это разве ответ? Разве вы заодно со многими нашими горожанами еще раньше сами не набросились на него?
– Не пойму, про что вы толкуете, – сказал Джо.
– Да ведь в угоду чудовищной тупости и жестокости самых недостойных жителей нашего города вы, Джо Хислоп, своим представлением во время праздничной процессии оскорбили и самого юношу и его близких. Разве не так?
– Да мы просто шутили! – крикнул Джо. – И нечего на меня напраслину возводить, не на таковского напали!
– Ах, вот оно что! Тогда извольте ответить вот на какой вопрос. Если б я опрокинул вам на голову кружку пива и обозвал вас пропойцей, вы бы сочли, что я просто шучу, да? Так, что ли?
Страпп уже во весь голос заявлял протест, а Джо беспомощно обернулся к судье и крикнул:
– Да что ж это он как со мной разговаривает?
В зале зашумели, задвигались, секретарь призывал к порядку, а меж тем судья оставался на удивление спокойным и только поглядел по очереди на отца, на Джо и на Страппа.
– Просто отвечайте на вопросы, мистер Хислоп, – сказал он, когда шум поутих. – А намеки можете оставлять без внимания.
– Ну, конечно, намеки оставляйте без внимания, – подхватил отец. – Но не думайте, что вам можно оставить без внимания мой вопрос. И я опять вас спрашиваю: разве вы в тот день не потешали весь город, нападая на веру и на близких Джули Кристо? Разве не вы первый на него набросились?
– Говорите, что хотите, а только пока он на меня не налетел, я его и пальцем не тронул, святая правда.
Жестом чисто адвокатского отчаяния отец воздел руки к небесам.
– Святая правда – это совсем не то, что извергается из ваших уст, – сказал он Хислопу.
В зале зашумели, затопали, послышались угрозы, оскорбительные выкрики в адрес отца, а он не спеша высморкался и сказал невозмутимо:
– Это все, Хислоп. Вы свободны…
– Неуважительно говорит! «Мистером» почему не называет? – раздались крики.
Наконец порядок был восстановлен, и судья Лейкер подался вперед и сказал отцу:
– Я отлично понимаю, мистер Куэйл, зачем вам понадобилось разжигать страсти, вызывать беспорядок и возмущение в зале суда. Но не перегибайте палку, не то, напутствуя присяжных, я вынужден буду объяснить им, зачем вы это делаете.
Словно в отместку, отец крикнул:
– Прошу свидетеля подойти еще раз!
Джо вернулся, но теперь в нем уже не ощущалось прежней дерзости, словно его вторично кинули в пасть льва, – а это, конечно же, несправедливо.
– Итак, сэр, – обратился к нему отец, весь красный от гнева, когда зал наконец удалось угомонить. На этот раз он говорил жестко уже оттого, что разозлился. – Если уж вы с гордостью называете себя австралийцем, слышали вы про человека по имени Иоганн Себастьян Бах?
– Нет, – вызывающе ответил Джо.
– А Густав Малер?
– И этого не слыхал.
– А Иозеф Гайдн?
– Нет!
– Больше вопросов не имею, – сказал отец и махнул Хислопу рукой, чтоб уходил.
Но Джо был не дурак. Он понял, что над ним посмеялись и, покидая место свидетеля, крикнул отцу:
– А вы слыхали про Тима Беннера и про Джека Шарки? А про Мигуэля Купера и про Тони Бенбери?
То были известные австралийские боксеры, борцы и футболисты, и в зале поднялся смех: всех потешало явное невежество этого англичанина, но отец только с презрением отмахнулся.
– Прошу вызвать Уильяма Хики, – сказал он.
Билли вырос над залом, высоченный, точно дерево, и пошел к месту свидетеля; он мигал и втягивал губы, словно на невидимой флейте подыгрывал своей мучительной растерянности и явному испугу. Он уже знал, как отец расправляется со свидетелями, и, сам джазист, представитель мира греха, ничего хорошего не ждал. Он дудел про себя – «пам, пам, пам». Я ощущал этот ритм по тому, как втягивались и надувались его щеки.
– Итак, – начал отец, впиваясь глазами в его очки, чтобы тот не мог отвести взгляд. – Вы ведь музыкант, Билли, верно?
Скажи отец: «Вы ведь сторож на складе лесоматериалов», – он был бы совершенно прав и наш Билли ответил бы утвердительно. Но сам-то Билли считал себя музыкантом, – ума не приложу, как отец до этого додумался, подошел к нему так умно и мягко.
– Верно, мистер Куэйл, – с облегчением ответил Билли. – Я музыкант.
– Я только хочу задать вам два-три вопроса насчет музыки, поскольку это касается нашего друга Джули.
Мы все посмотрели на Джули: глаза его были закрыты, и, я думаю, ему уже хотелось только одного – чтобы все это поскорей кончилось. Он явно устал.
– Сыпьте, – не без опаски произнес Билли.
– Как вы сказали?
Это был новый американизм, мы подхватили его из кинофильмов, а отец его еще не знал, так как приносить новомодные словечки домой нам не разрешалось. Всем остальным в зале суда словечко было знакомо, и всех снова позабавило невежество моего отца.
– Я говорю, действуйте, мистер Куэйл.
– А… Ну хорошо, Билли. Джули Кристо играл в вашем оркестре «Веселые парни», так?
– Да.
– Что вы думаете о его игре?
Билли медленно, выразительно покачал головой, плотно сжал губы
– Что вы хотите этим сказать?
– Словами этого не опишешь, мистер Куэйл.
– Попытайтесь. Это очень важно. Как бы вы определили его игру? Хорошо он играл? Или плохо?
– Он играл не так, как все мы, – ответил Вилли.
– Понимаю. Но в чем была разница? Объясните, пожалуйста.
Билли смущенно поежился.
– Музыка, мистер Куэйл, всякая музыка, джаз или какая другая, состоит из разных сочетаний и рядов. Этих сочетаний и рядов миллионы, только их надо ухватить. И чем больше можешь ухватить, тем лучше играешь, понимаете?
– Да, понимаю. Но продолжайте.
– Это и есть музыка, понимаете, что я хочу сказать?
– Да. Но какое отношение это имеет к Джули?
– Джули мог сыграть миллион сочетаний, да еще варьировал их и умел их выворачивать и так и сяк. Бывало даже, мы все бросаем играть и только слушаем его. Сколько раз так бывало…
– Значит, вы хотите сказать, что Джули замечательный музыкант?
– А как же, мистер Куэйл! Лучше него я отродясь не слыхал.
– Вы имеете в виду исполнителей джазовой музыки?
– Нет. Не то. В джазе он был не так уж хорош, мистер Куэйл. Он часто брал совсем не те ноты. Ему это было неважно. А только я отродясь не слыхал, чтоб кто другой мог такое, как он. Он понимает все насквозь, вот что важно. Я вам говорил: музыка – она вся из сочетаний. А он вроде знает их все насквозь, вроде это у него само собой получается.
– Спасибо, Билли. У меня все, вы свободны, – сказал отец.
Я мог бы и не смотреть ни на судью Лейкера, который карандашом почесывал голову под париком, ни на Страппа, который пухлой рукой озадаченно утирал полное лицо, – я и так знал, что они думают. Разве этим можно хоть что-то доказать? Разве хоть что-то из того, что сделал пока отец, может как-то помочь Джули? С точки зрения юридической во всем этом не было никакого смысла, и Лейкер собрался было что-то черкнуть в своем блокноте, но тут же отложил карандаш, словно отказываясь от испытанного способа выносить свое суждение. Потом спросил Страппа, нет ли у него вопросов или замечаний.
– Нет. Никаких вопросов, ваша милость, – ответил Страпп, – вот только мне хотелось бы понять защитника, что он хочет всем этим доказать, сам я никак не возьму в толк, к чему он клонит.
– Говоря по правде, я тоже, – сказал судья и сухо прибавил: – Но, надо думать, мистер Куэйл знает, чего он добивается, так что наберемся терпения, мистер Страпп.
Отец пропустил все это мимо ушей.
– Попрошу доктора Хоумза – сказал отец.
С ним будет посложней, чем с Джо Хислопом, подумал я. Хотелось бы мне понять, почему в присутствии Хоумза мне всегда становится уныло и я чувствую себя загнанным в угол, навеки пригвожденным к месту, обреченным. Мне не терпелось увидеть его начищенные до блеска башмаки, и когда он сел на место свидетеля, а отец не спешил задавать ему вопросы, я так и думал, что вот сейчас, седоватый, величественный, он важно скажет: «Итак, мистер Куэйл?»
Немного выждав, он так и сказал, и ясно стало: он опять вознамерился обращать суд в свою веру. В конце концов, кафедра всегда остается кафедрой, арена – ареной, а паствой может стать любая аудитория, которая хочет или вынуждена его слушать. А брошенный вызов есть вызов, и, похоже, Хоумз радостно предвкушал схватку с отцом.