Потом все остановились, и вижу я, что стою на запруженной народом площади и вознесен рядом деревянный помост, и столб над ним с железными цепями, и груда дров и хвороста.
Вот место твоего последнего успокоения, мудрый и добрый Азриель.
Промчались конные гвардейцы и древками пик, плетками и ножнами палашей проложили широкий и прямой коридор к помосту. Восходит на него огромный человек в черном балахоне, и красные с изнанки рукава его закатаны до локтей, и хрящеватое острое лицо выражает безжалостность и скуку. Палач перекрестился и присел на поленницу.
Загремели протяжно барабаны, совсем рядом пронзительно свистнула флейта — на площадь вывели Азриеля. Санбенито — последний наряд приговоренного — полосатыми складками спадает с плеч его, и смотрит он поверх толпы…
Меркнет мир в глазах моих — то вижу свет вокруг, то погружается все во мрак и небытие.
— Признаешь ли ты, богохульник и еретик, впавший в мирскую прелесть, наказание, назначенное тебе благочестивым советом города Женевы, справедливым? Готов ли ты принести покаяние?
Долго тишина плывет над площадью, тьма снова заливает меня, и откуда-то издалека мне слышен слабый голос Азриеля:
— Из всех тварей божьих на земле, что вскормлены к жизни молоком материнским, только крысы и люди убивают себе подобных…
— «… Как высоко небо над землей, так велика милость господа, как далеко восток от запада, так удалил от нас беззакония наши… » — говорит маленький Кальвин.
— И нет у вас права убить меня, а есть только сила! — слышу я Азриеля.
Нет воздуха на площади, а дышат все отчаянием, страхом и тоской.
— Придя в наш город, проповедовал ты, что нет жизни вечной и нет царствия небесного, а есть только познание природы человека и лечение его чародейскими снадобьями твоего учителя Парацельса. Отрекаешься ли ты от мерзких еретических догм колдуна и богохульника Теофраста Гогенгейма?
— Скорее небо упадет на землю и восток сойдется с западом, чем отрекусь я от добросердной мудрости отца и наставника своего! — доносится шепот Азриеля.
— Говорил ли ты в трактире «Желтый осел», что великий отец реформации Мартин Лютер и богопротивный папа Юлий — свиньи, жрущие из одного корыта человеческого невежества?
— Говорил и думаю сейчас так же…
— Сотворил господь иудеев, еретиков, умников совратителями доброго христианского человечества, — говорит Кальвин и взмахивает широким черным рукавом рясы, и дымное смолистое пламя чадко вспыхивает на помосте.
— Не хватит вам дыма от костров всей Европы, чтобы затмить свет разума и совести! А-а-а! — несется над площадью пронзительный крик Азриеля.
Лопается на лице белая кожа его, с шипением и треском горят рыжие волосы, и кровь вместе со слезами течет на грудь.
И закричало во мне сердце в стремлении облегчить его последнюю муку ужасную:
— Азриель, сын души моей, слышишь ли ты меня? Слышишь?..
Падает его голова на грудь, и весь он скрывается в столбе гудящего, урчащего, как зверь, пламени.
И тьма беспамятства, как огонь, поглощает меня…
Г л а в а 20
ЛЕКАРСТВО ПРОТИВ СТРАХА
Машина притормозила у подъезда. Здесь я оставил наряд и пошел наверх. Медленно поднимался по лестнице и вспоминал, как совсем еще недавно — две недели назад — спускался из квартиры Чебакова и размышлял о преимуществах ситуации, когда есть много кандидатов для примерки неудобного серого платья подозреваемого. Тогда на этой лестнице было очень тихо и пусто — послеполуденное время, разгар рабочего дня, и застать дома можно только такого дармоеда, как мой обаятельный кандидат Борис Чебаков. А сейчас из-за всех дверей на всех этажах доносился шум, голоса, музыка, невнятно галдели телевизоры, надсадно гудели бескрылые самолеты-пылесосы, на третьем этаже танцевали, на втором ругались муж с женой, кто-то громко хохотал и тоненько плакал ребенок. И из всех квартир плыли запахи еды. Внизу жарили рыбу и горьковатый запах крепкого кофе окрашивал стоялый пыльный воздух подъезда в коричневый цвет. На следующей площадке я окунулся в теплый аромат только что испеченного теста и вспомнил почему-то, как моя мать во время войны пекла нам на керосинке хлеб в круглом «чуде». Пахло апельсинами, жареным мясом и подгорающим на сковороде луком. Судя по чесночной волне, на четвертом этаже варили студень. Поднимаясь по лестнице, я будто прорезал многослойный пирог запахов вечерней трапезы большого трудового дома.
А из-за двери квартиры Чебакова ничем не пахло.
Я постоял перед дверью, раздумывая, держит ли Чебаков у себя дома пистолет Позднякова. Наверное, нет.
Ему он не нужен. Он ведь безвредный, как бабочка-махаон. Сволочь!
Нажал кнопку звонка, и сразу же дверь открыли, будто ждали меня.
— А… — сказал Борис Чебаков и оборвал невольно вырвавшийся возглас. Ждал-то он, конечно, не меня.
— Здравствуйте, — сказал я.
— Здрасте, — кивнул он. — Если не ошибаюсь, инспектор Тихонов?
— Не ошибаетесь, Чебаков. Вы вообще редко ошибаетесь.
— Чему обязан? — гордо подбоченился Чебаков; он был в красиво расшитом халате и золоченых тапках с загнутыми носами на босу ногу. Приглашать меня в квартиру он был повидимому, не намерен — мы разговаривали в прихожей, и в своем замечательном расписном халате и султанских шлепанцах, под бесчисленными фотографиями и рисунками, запечатлевшими его замечательные мускулы и ладно поставленные кости, он себя, наверное, чувствовал уверенно передо мной — промокшим, усталым и голодным. Тем более, что на мне был не яркий халат, а самый обычный серый плащик.
— Чему обязан? — повторил он.
И по лицу его было не понять, насторожил его мой приход или он все еще считает его случайностью. Я был почти уверен, что пистолета у него дома нет, но давать ему хоть малейший шанс не хотел.
— Вы обязаны вашему удивительному умению бережливо жить, — сказал я и щелкнул в кармане плаща предохранителем своего «Макарова». — Руки вверх, Чебаков! Вы задержаны.
Как сомнамбула, поднимал он медленно руки, халат на груди распахнулся, и я видел перекатывающиеся под ним крутые мышцы, обтянутые белой гладкой кожей. И с поднятыми руками Чебаков был похож на одну из своих фотографий, где он держит над головой ядро, позируя, наверное, для какой-нибудь спортивной скульптурной композиции.
— Кругом! — скомандовал я ему, и он послушно и поспешно повернулся. Я ощупал карманы его халата — пусто. — Идите в комнату!
Я сел в кресло, огляделся — ничего здесь не изменилось, все так же шагали по потолку черные огромные ступни.
— Надевайте свои штаны, ботинки, собирайтесь, — велел я ему.
— Руки можно опустить? — спросил он.
— Можно. Брючный ремень не надевайте, шнурки тоже — это все вам не понадобится. И галстук не нужен, возьмите лучше свитер.
— Как же я пойду без ремня?
— Будете держать брюки руками, это умерит вашу охоту побежать и отвлечет вас от праздных размышлений. Ваша главная беда — это праздность. А как говорит начальник МУРа Шарапов, с которым вы сейчас познакомитесь, праздный мозг — мастерская дьявола.
— Может быть, вы выйдете, пока я буду брюки надевать? Или мне тут при вас заголяться?
Я захохотал:
— Чебаков, от вас ли я это слышу? Откуда такая необъяснимая застенчивость? Давайте, давайте, без фокусов. Знаю я ваши штучки. Одевайтесь быстро.
Он сел на тахту, снял халат, натянул рубашку, взял одни брюки, отбросил, натянул другие, нагнулся и вытащил из-под тахты носки, придвинул ботинки и почти случайно подтянул поближе гантели.
Я постучал стволом пистолета по столу:
— Чебаков, гантелями сейчас заниматься не время, вы их лучше не трогайте, поверьте мне на слово. При вашей профессии крупная дырка в такой замечательной фигуре может испортить карьеру. И вообще я вас предупреждаю: не вздумайте устраивать со мной спортивные соревнования — по бегу, метанию, борьбе. Я вас просто застрелю. Поняли?
— Понял, — сказал он и каблуком отшвырнул гантель поглубже под тахту. — У меня к вам вопрос.