— Ваше счастье, что у нас свободомыслящий город свободной реформации, а случись это в оплоте папской нечестивой церкви, вы бы уже дымились на костре!
— Да, это большое счастье, — соглашаюсь я. — Но и у вас скоро задымят костры, как в оплоте свободной реформации Женеве. — Помолчав, я добавляю: — потому что все они — одного поля ягода, потому что все вы — злые невежды, радостные мучители, истязатели свободного разума и тюремщики человеческой воли…
ЭПИЛОГ
В палате горел ночник, и два желтых пятна от него симметрично застыли на полу и на потолке. Хлебников сидел у кровати и считал пульс Лыжина.
— Здравствуйте, Владимир Константинович, — сказал я.
Лыжин посмотрел на меня прозрачными глазами, застенчиво улыбнулся и еле слышно шепнул:
— Вы извините, у меня что-то с памятью делается…
— Меня зовут Станислав Тихонов, — подался я к нему.
— Да-да, — неуверенно сказал Лыжин. — Что-то припоминаю…
И я с отчаянием, с рвущей сердечной болью вдруг понял, что он ничего не припоминает — он не помнит меня совсем, он не узнает меня. Он просто меня не знает, никогда не видел, вычеркнул из сказки навсегда.
Хлебников повернулся ко мне, сделал успокаивающий жест рукой:
— Есть отдельные провалы в памяти. Это восстановится…
Лыжин смотрел задумчиво в потолок, где застыли желтые пятна света, как две сплющенные луны, потом сказал медленно:
— У меня такое чувство, что мне снился какой-то огромный красочный сон, прекрасный и страшный. Но я ничего из него не запомнил. Я так хотел что-то удержать в памяти, но все утекло, как вода из ладони…
Хлебников спросил:
— Володя, ты помнишь, кто такой Парацельс?
— Парацельс? — удивленно взглянул Лыжин. — Знаменитый врач и химик. Он умер очень давно. А почему ты спрашиваешь?
— Просто так. Когда-то ты им очень интересовался.
— Да. Но это было так давно, я уже все позабыл. — Он полежал молча, плотно смежив веки, потом открыл глаза и сказал: — Мне кажется, что перед пробуждением, уже на излете удивительного сна мне кто-то крикнул, я отчетливо слышал эти слова, с ними я проснулся: «Будьте как дети, не имейте тягостного прошлого, и тогда перед вами откроется солнечное будущее… »
— Разве, Володя, мы можем отказаться от нашего прошлого? — спросил Хлебников.
— Наверное, нет, — покачал головой Лыжин. — От прошлого освобождает только беспамятство…
Тихо текли минуты. Хлебников поднялся со стула, я взглянул на Лыжина — он заснул. Лицо его на белой подушке было умиротворенно-спокойное, почти беззаботное, и во сне он был как ребенок — не было прошлого, а только заманчиво звало будущее.
Мы вышли с Хлебниковым в коридор, обнялись, я спустился по лестнице, открыл дверь на улицу. Занимался рассвет, слабый, осенний, но горизонт был чистый, с розовым подбоем — солнце скopo должно было взойти. И, шагая в сторону Преображенки, на исходе этой бесконечно долгой и суматошной ночи, я думал о том, что Лыжина во сне обманули — будущее открыто для тех, кто никогда не забывает своего прошлого.
… Пробежали годы, просочились в вечность, как вода в сухой песок. Разошлись по миру ученики, читают врачи написанные мною «Парамирум» и «Парагранум», изданы тома моей «Большой хирургии». Более полутысячи рукописей оставляю я людям.
И радуюсь дню окончания трудов моих и приходу покоя.
Плыву я над гранью двух миров — она неразличима и реальна, как полуденный морской горизонт.
Еще миг, и я перейду эту грань, вынырнув в другом, прекрасном и трудном мире. Пылью забвения рассеивается тягостное прошлое, я, как дитя, рождаюсь в солнечном будущем, и не пугает меня могильная плита, которую я отсюда прозреваю. Начертано на сером камне:
«Здесь погребен Филипп-Теофраст, превосходный доктор медицины, который тяжелые раны, проказу, подагру, водянку и другие неизлечимые болезни тела идеальным искусством излечивал и завещал свое имущество разделить и пожертвовать беднякам. В 1541 году на двадцать четвертый день сентября сменил он жизнь на смерть».
Но нет во мне страха, ибо не сменить смерти жизнь, отданную страждущим в мире сем…