Я шел и вспоминал, как, будучи уже взрослым человеком, твердо верил в то, что фильм снимают по порядку — как читают книгу, как записано в сценарии: прежде снимают начало фильма, потом — середину, а в конце — финал. И очень удивился, узнав, что в кино первым кадром могут снимать конец картины, потом — начало, затем — середину, и, только когда снято все, режиссер начинает склеивать события в хронологической, смысловой последовательности, которая и должна на длинной полоске целлулоида изобразить ленту жизни.
И подумал я о том, что расследование трудных, запутанных дел тоже сильно напоминает съемки кинофильма — я снимаю жизнь с разных концов, и попадают ко мне ненумерованные куски пленки с событиями, не имеющими никаких логических предпосылок, никак не связанные с накатом жизни, не обусловленные предыдущими словами или поступками моих героев. У меня ведь нет в руках сценария, по которому они должны поступать так, а не иначе, и обязательно в предписанном им порядке и последовательности.
Мне надо, просмотрев все эти километры пленки, на которых запечатлены продуманные и вынужденные поступки людей, разложить их в строгой последовательности; но я не режиссер, у меня нет еще многих кусков пленки, и склеивать проекцию жизненной ленты еще рано…
В окнах лаборатории не видно было света. Я вошел и в вечернем сумраке рассмотрел костяную угловатую спину Позднякова, сидящего за столом напротив какой-то женщины. Я щелкнул выключателем, и неяркий свет запыленного плафона после мглы показался мне ослепительным. Женщина непроизвольно вскинула к главам руку, прикрываясь от света, и я увидел, что это лаборантка Александрова.
И вспомнил наконец, где я видел ее раньше.
Поздняков и Александрова пили чай. На электроплитке уютно посвистывал небольшой синий чайник, в блюдце лежали куски сахара. А я стоял у двери, прислонившись к косяку, боясь шелохнуться, стряхнуть, разрушить это неожиданно пришедшее воспоминание.
Александрова, искоса взглянув на меня, сказала:
— У воспитанных людей принято здороваться…
— Здравствуйте, — сказал я. — Извините, я просто не успел.
— Понятно, — кивнула она. — Здороваетесь вы, наверное, уходя?
— Случается и так, — согласился я. — Вот с вами я действительно поздоровался, уже собравшись уходить.
Она пожала плечами.
— Но вовремя вспомнил, — добавил я тихо.
— Лучше поздно, чем никогда.
— Воистину лучше. Хотя я бы и так вспомнил. Но могло быть действительно поздно, — засмеялся я.
Поздняков с причмоком всосал из стакана остатки жидкого чая, не спеша сказал:
— У гражданочки Александровой окончился рабочий день, но я уж уговорил ее уважить меня и вас дождаться, пока вы там все вопросы уредили…
И незаметно подмигнул мне.
Молодец старик! Значит, я не ошибаюсь, значит, он ее тоже знает! Видел, видел, наверняка видел, он же, черт возьми, хороший участковый! Он не мог видеть раньше этого взмаха руки к глазам, этого запоминающегося жеста, этой характерной позы, но зато он ее раньше видел не на фотографии, а в жизни!
— Значит, мне вас на два слова надо, Станислав Павлович, — сказал конфузливо Поздняков. Он хотел поделиться со мной своим открытием, он же не знал, что я видел медленно кружащуюся в воздухе фотографию, упавшую на пол к моим ногам…
— Потом, Андрей Филиппыч. Мне сейчас надо поговорить с Александровой.
— Но мне вам сказать… — Показывая мне глазами на дверь, Поздняков не знал, как долго маячило у меня перед глазами лицо Александровой, как мучительно и бессмысленно увязывал я его все время с булочным лицом Пачкалиной и никак, ни за что не мог сообразить, что по телефону без имени из записной книжки разгонщика могли звонить не только Лыжину.
— Я все знаю, Андрей Филиппович, — успокоил я его и повернулся к девице.
— Долго это будет продолжаться? — сердито сказала она. — Мне надо ехать домой. Я не намерена дольше задерживаться.
— К сожалению, вам придется задержаться, — сказал я. — И при этом надолго.
— Что-что-что? — с вызовом спросила она.
— То, что вы слышали. Вы садитесь лучше, у нас с вами разговор надолго.
— Ну, знаете! — зло блеснула она глазами. — Мне это безобразие надоело, я ухожу домой.
— Сядьте на место, — сказал я, не повышая голоса. — Вы задержаны, а через час я поеду к прокурору за санкцией на арест. А потом отправлю вас в тюрьму.
— Вы с ума сошли, — беззвучно прошелестела она побелевшими губами: как от судороги, губы ее затвердели и не слушались. — Вы с ума сошли…
— Нет, с этим у меня как раз все в порядке. Ну-ка, отвечайте быстро: вы хорошо знаете профессора Панафидина?
— Знаю, конечно. Он читал курс лекций у нас, и вообще приходилось сталкиваться.
— И больше никакие отношения вас не связывают? — спросил я и на нее старался не смотреть.
— А почему вы об этом меня спрашиваете? На каком основании? Какое вы имеете право мне угрожать?
— Я вам не угрожаю. Я уже сказал, что через час предъявлю вам официальное обвинение…
— В чем? В чем? Что я сделала?!
— Вы обвиняетесь в соучастии в совершении особо опасного преступления. Вы украли из лаборатории метапроптизол и едва не убили им капитана Позднякова, с которым так мило распиваете здесь чаи…
Александрова в ужасе переводила затравленный взгляд с меня на Позднякова, который невозмутимо сидел у двери на табурете и внимательно рассматривал свои ботинки, будто больше всего на свете боялся сейчас опростоволоситься перед лаборанткой, представ перед ней б забрызганных башмаках, что было бы недопустимым разгильдяйством и недисциплинированностью.
— Я повторяю свой вопрос: какие отношения связывали вас с Панафидиным?
— Он немного ухаживал за мной, — сказала она, и в голосе ее была неуверенность.
— Что значит «немного ухаживал?» Водил на танцы, дарил ландыши? Или ото было ухаживание посерьезнее? — напирал я изо всех сил. Господи, в каких потемках бродил я все время, а все было так просто! Почему же я не мог понять? Не было взмаха руки? Или не созрел еще плод истины, явившейся мне мгновенно и ослепительно в ничтожный миг, когда она заслонила лицо от света стосвечовой лампочки? — Так как, Панафидин серьезно ухаживал?
— Серьезно, — выдавила она из себя. — Мы были близки…
Молодец, Александр Панафидин, покоритель жизни! Срывай день? Срывай годы? Или, может быть, ты хотел сорвать всю жизнь, как удачливый понтер срывает банк?
— Вы будете сами говорить? — спросил я. — Или мне задавать вам вопросы?
— Я не знаю, что вас интересует, — сказала она и смотрела на меня уже не сердито, а трусливо, заранее вымаливая себе глазами прощение.
— Когда начались ваши взаимоотношения с Панафидиным?
— Два года назад. Мы случайно встретились, разговорились. Договорились о встрече.
— Панафидин интересовался содержанием работ Лыжина?
— Да, он часто заводил разговоры со мной о работе.
— И все-таки вы не рассказали ему о методике Лыжина. Почему?
— У меня постепенно сложилось впечатление, что его только это интересует в наших отношениях. Мне не хотелось, чтобы он меня как дуру провел. А разводиться с женой он не хотел. Это и ускорило наш разрыв…
И она снова нервно взмахнула кистью перед лицом, и я подумал, что многого бы, наверное, не произошло, если бы я мог раньше вспомнить этот жест, но у меня раньше не было на глазах этого взмаха кисти перед лицом, и я не мог вспомнить красивую девочку, закрывающую одной рукой глаза от солнца, а другой обнимающей за плечи красавца парня, безвредного и красивого, как махаон, влюбленного в джазовую музыку, художника-натурщика, дармоеда-мамонта по имени Борис Чебаков.
— Ваш разрыв ускорило появление Бориса Чебакова, — сказал я медленно. — Вы нашли себе замечательного молодого человека — бандита и мошенника. А инициатором вашего разрыва был Панафидин.
— Почему это вы так решили? — взметнулась Александрова.
— Потому, что вы отомстили ему, разжигая в Чебакове ревность к Панафидину. Готов поспорить, что вы частенько грозились Чебакову уйти к своему профессору, пока не навели этого бандита на мысль убить двух зайцев.