— Вроде лучше стало, — сказал я и сделал несколько пробных шагов по комнате, припадая на “больную” ногу. — Видите!
— Отлично, — сказал Буш. — Вы ведь спортсмен, Боря? Идемте, я вас провожу.
— Всего хорошего, Клавдия Николаевна, — попрощался я.
— Желаю удачи, — ответила она, не отрываясь от приемника.
Буш открывал двери и пропускал меня вперед. Мы остановились с ним в прихожей, не внутренней, с зеркалом, а там, где была лестница.
— Слушайте, — сказал Генрих Осипович, вертя пуговицу на моей рубашке, — если вам нужны взаймы деньги, то я всегда готов. Я вам очень, очень обязан…
Я случайно поднял глаза вверх. На втором этаже, там, где деревянная лестница кончалась и образовывала балкончик, была приотворена дверь: оттуда на меня кто-то глядел. Я отвел взгляд. Горячо сказал Бушу:
— Конечно! Большое спасибо! Но пока у меня есть.
— И держите со мной связь, одному в чужом городе плохо. Вы в гостинице остановились?
— Да.
— В каком номере?
— В триста пятом.
— Вот это совпадение! — Буш внимательно поглядел на меня, поморгал.
— А что?
— Да ничего… Заходите ко мне почаще. Я бы пригласил вас остановиться у себя, но сами видите… — Он хихикнул. — Да и старик я, какая вам компания!.. Но, может, Клавочка вас развлечет? Заходите!
— Она разве не собирается уезжать? Домой?
— Пока нет. Хочет прийти в себя как-то, позагорать. Вы не думайте, она очень переживает.
“А мне-то зачем врать? — подумал я. — Или ему просто неудобно за нее?”
— Спасибо. Буду заходить.
Я снова мельком взглянул на лестницу: там никого не было. “Суркин похож на сурка, — машинально подумал я. — Интересно, где он был во время убийства?”
Глава 7. Командированный из Саратова
Я вошел в номер уже не такой бодрый, как утром: немного устал. По-прежнему парило. Но теперь над городом зашла краем клубящаяся туча. Через минуту мог брызнуть дождь — погода в Прибалтике меняется всегда внезапно. “Километрах в пяти уже, наверное, льет”, — подумал я.
Мне повезло: оба соседа были в комнате. Войтин взбивал помазком в чашке мыльную пену — собирался бриться.
— Я смотрю, вы возвращаетесь к цивилизованной жизни, — заметил я.
— Смотри, смотри, студент, — пригласил Войтин. — Учись. Науки юношей питают.
Марлевые занавески, которые утром летали на сквозняке, были раздернуты и привязаны тесемками к гвоздям в оконной раме. Прикреплять занавески было не в характере моряка. Скорее всего это сделал второй сосед. Сам он лежал сейчас животом на подоконнике и смотрел на площадь. Я подошел к окну, тоже поглядел и громко сказал:
— Гроза как будто собирается.
Сосед выпрямился. Он был аккуратен, волосы гладко причесаны и, кажется, смазаны бриллиантином, в очках (он стоял так, что в стеклах отражалось грозовое небо и глаз не было видно), среднего роста. Он сказал тихим голосом:
— Очень вероятно.
И представился, слегка поклонившись:
— Пухальский, Николай Гаврилович.
Он был четвертым из тех, что пока интересовали меня.
— Ich begrüße Sie in diesem schönen Haus. Ich heiße Boris Waraxin[3], — шутливо сказал я. Просто так сказал. Потому что вряд ли он мог быть причастным к событиям 44-го года: ему тогда было 19 лет.
Он слегка удивился. Поднял жиденькие брови над золотой оправой.
— Sehr angenehm, Herr Waraxin[4], — ответил он.
— Verzeihen Sie, daß ich deutsch spreche… Das ist nur ein Versuch… Im nächsten Jahr habe ich Staatsexamen, und mir fehlt Praxis[5].
— Praxis ist das wichtigste für die Sprach — beherrschung[6].
— Ну и произношеньице у вас, позавидовать можно, — после маленькой паузы сказал я. — Настоящий берлинский диалект!
— Я служил после войны в Берлине, — по-прежнему тихо сказал он.
— А воевали?
— Чуть-чуть, в конце войны.
— Наверное, училище кончали? — догадался я.
— Нет, я был до сорок четвертого года на оккупированной территории.
Это мы знали сами: из его анкеты, затребованной из Саратова. В армию он попал на Карпатах (из тех мест, кстати, был родом Тарас Михайлович Ищенко), а что делал Пухальский до этого, в настоящее время проверялось. Меня интересовал ряд вопросов, которые я бы охотно задал своим соседям по номеру. Например: откуда в кармане убитого взялся черный слон, — он не давал мне покоя. И один из них должен был знать это. Но трудность нашей работы состоит в том, что прямые вопросы не имеют смысла, пока он не обнаружен. До этого они чаще всего приносят вред. Кто враг, кто друг, было пока неясно. Значит, будем ходить вокруг да около.
— Партизанили, наверное? — спросил я с уважением.
— Нет.
— По годам не вышли?
— Нет.
Я спросил: почему же тогда? Он сказал, что я странный человек и что если б я был под немцами (“…а вам просто повезло во многих отношениях, в том числе и в смысле возраста”), то не задавал бы таких вопросов. Там все было по-разному, и далеко не все участвовали в борьбе. Он покашлял в кулак.
— Значит, труса праздновали! — брякнул я.
Я хотел вызвать его на спор, потому что в споре не только рождается истина, но и познается собеседник. Кроме того, мне показалось, что тихому Пухальскому по закону контрастов должны нравиться настойчивые люди. А я хотел понравиться ему.
Но он вроде согласился со мной.
— Возможно. Меня, например, насильно мобилизовали тогда в полицию, я несколько месяцев служил, а потом бежал.
— К нашим?
— В другой район.
— Так надо было к партизанам бежать! — гнул я свою линию.
Но он снова поддакнул:
— Наверное, надо было.
А Войтин молчал. Хотя, мне казалось, он должен был вмешаться в этот разговор. Он сосредоточенно водил бритвой по щеке, не отрывая глаз от зеркала. В комнате было еще светло, но бриться стало труднее. Он молча прошел через всю комнату и включил верхний свет, — в черном пластмассовом приемничке на столе, который все время что-то бубнил, раздался короткий сухой треск. Войтин вернулся к зеркалу.
— А вы бы ушли? — вдруг спросил меня Пухальский.
— Куда?
— В лес к партизанам? Я немного подумал.
— Да. Хотя… — я еще помедлил, — вообще-то вы правы: тогда, наверное, все было гораздо сложнее, чем кажется сейчас.
— Вот видите, — тихо сказал Пухальский.
Мне вдруг показалось, что он совсем не такой вялый, а, наоборот, твердый, упрямый человек. Он вынул гребешок и причесался, хотя в этом не было никакой надобности, — просто привычный жест. Он, судя по всему, следил за своей внешностью.
Приемничек на столе захрипел, и кто-то красивым голосом запел “Сережку с Малой Бронной”.
Пухальский сделал погромче.
— Чудесная песня!
Мне она тоже нравилась, но я буркнул, продолжая играть роль:
— Сплошная сентиментальщина!
— Тю-тю, студент! — коротко сказал Войтин, на секунду оторвался от зеркала и покрутил указательным пальцем возле виска.
Но Пухальский вступился за меня:
— Что ж тут такого? Песня не может нравиться всем поголовно.
Войтин молча пожал плечами. Пухальский вернулся к нашему разговору:
— В те годы я был очень неуравновешенным юношей, слабым, с комплексом неполноценности, как теперь говорят на Западе.
— Но с годами это проходит? — опять задрался я.
— У кого как.
— По Фрейду, такой комплекс есть почти у каждого.
— Я с трудами Фрейда незнаком, только слышал о них.
— А что вы слышали?
Войтин кончил бриться и теперь собирал бритвенные принадлежности, чтобы идти в туалет мыть их. Все-таки он, наверное, раньше боялся порезаться, потому что теперь заговорил:
— Тебе бы в милиции работать, студент!
— А что?
— Вопросов много задаешь.
Это было несколько рискованно, но я сейчас нарочно разыгрывал вариант не в меру назойливого и любопытного человека, потому что именно так не должен был бы вести себя работник следственных органов.
Пухальский внимательно взглянул на меня и сказал:
— Ну зачем вы обижаете товарища?
— Разве это обидно? — удивился я. — Моя милиция меня бережет. У меня кореш в Москве там работает, мировой парень. Или вы считаете это зазорным?
— Ни в коем случае! Я, наоборот, думал, что это вы так отнесетесь. То есть не думал, но ведь могло же быть такое, — путано сказал Пухальский.
— Нет! — решительно возразил я.
— Вот и чудесно! А я, знаете ли, перед вашим приходом любовался из окна на город: здесь только третий этаж, но под уклон, и поэтому открывается чудесный вид.
— Вы в первый раз здесь?
— Нет, — ответил Пухальский. — А как эта река называется? Которая течет по городу, вон там?
Я не знал. Войтин сказал, как она называется, и вышел, держа перед собой в руке бритвенный прибор. Полотенце он повесил на отставленный указательный палец, чтобы не испачкать в мыле.