Перед тем как расстаться на лестничной площадке нашей гостиницы, которую впоследствии снесли, он спросил у меня:
– Вам будет неприятно носить форму?
Признаюсь, в первый момент я опешил и несколько секунд колебался, что не ускользнуло от моего собеседника и, скорее всего, не порадовало его.
– Нет… – тихо ответил я.
И я носил ее, правда, недолго – семь или восемь месяцев. Так как природа наделила меня длинными ногами, я был очень подвижен и отличался худобой, во что сегодня трудно поверить, мне выдали велосипед и, для того чтобы я поскорее выучил Париж, в котором постоянно терялся, поручили доставлять письма в различные правительственные учреждения.
Сименон писал об этом? Что-то я не припоминаю. В течение долгих месяцев, взобравшись на велосипед, я лавировал между фиакрами и двухэтажными омнибусами, в те времена еще запряженными лошадьми, которые наводили на меня небывалый страх, особенно когда они катились по склону Монмартра.
Государственные служащие еще носили сюртуки и цилиндры, те же, кто занимал высокие посты, – и визитки.
Рядовые полицейские в большинстве случаев были людьми не первой молодости, и частенько их красные носы выдавали привычку посидеть в баре и пропустить по рюмочке с извозчиками. Шансонье не упускали случая жестоко посмеяться над ними.
Я не был женат. Моя форма стесняла меня и мешала ухаживать за девушками, и я решил, что моя настоящая жизнь начнется только тогда, когда я войду в здание на набережной Орфевр, и не в качестве разносчика писем, а поднимусь по парадной лестнице как полноправный инспектор.
Когда я рассказал соседу по этажу о моих чаяниях, Жакмэн не улыбнулся, а задумчиво посмотрел на меня и тихо произнес:
– А почему бы и нет?
Тогда я еще не знал, что очень скоро мне придется присутствовать на его похоронах. Мое умение предсказывать будущее того или иного человека оставляло желать лучшего.
Глава 4
В которой я ем птифуры у Ансельма и Жеральдины под пристальными взорами чиновников из Управления мостов и дорог
Интересно, задавались ли когда-нибудь мой отец и дед вопросом, что они могли выбрать иное занятие в жизни, стать не тем, кем стали? Стремились ли они к чему-то другому? Завидовали ли судьбе людей, избравших иную дорогу?
Это странно – прожить так долго рядом с близкими людьми и лишь сегодня понять, что ты не знаешь о них самого главного. Я часто думаю об этом и чувствую себя всадником, остановившимся на границе двух совершенно разных, даже чуждых друг другу миров.
Не так давно мы обсуждали этот вопрос с Сименоном, сидя в моей квартире на бульваре Ришар-Ленуар. Я спрашиваю себя, не было ли это накануне его отъезда в США. Писатель в изумлении остановился перед увеличенной фотографией моего отца, которую он за эти годы не раз видел на стене столовой.
Рассматривая изображение с пристальным вниманием, Сименон время от времени поглядывал на меня, как будто бы пытался обнаружить фамильное сходство. Он стал задумчивым.
– В конечном итоге, Мегрэ, – заявил романист, – вы родились в идеальной среде, в идеальное время, ваша семья эволюционировала, и вы должны были бы стать приказчиком[4], как говорили в былые времена, или, если хотите, служащим высокого ранга.
Его заявление поразило меня, потому что мне уже приходилось думать об этом, правда, я не был столь точен в формулировках и не примерял ситуацию лично на себя, а, скорее, размышлял о моих коллегах, которые вышли из деревенских семей, но затем утратили непосредственную связь с землей.
Сименон продолжал почти с сожалением, как будто бы завидовал мне:
– Я младше вас на одно поколение. Я вынужден обращаться к образу собственного деда, чтобы найти эквивалент вашему отцу. Мой отец уже был служащим.
Моя жена настороженно посмотрела на Сименона, пытаясь понять, к чему он ведет, и писатель непринужденным тоном добавил:
– В обычной ситуации я мог бы попасть в сферу свободных профессий исключительно через черный ход, и при этом оказаться в самом низу. Мне бы еще пришлось потрудиться, чтобы стать участковым врачом, адвокатом или инженером. Или же…
– Или что?
– Я бы превратился в озлобленного бунтовщика. Таких большинство, но ими становятся вынужденно. Если бы все было по-другому, то у нас в стране появилось бы слишком много врачей и адвокатов. Я полагаю, что принадлежу к той социальной прослойке, которая порождает наибольшее количество неудачников.
Не знаю, почему в моей памяти неожиданно всплыл именно этот разговор. Быть может, потому, что я стал рассказывать о начале моей карьеры и пытаюсь проанализировать мои умонастроения того периода.
Я был совершенно один в огромном городе. Я только что приехал в Париж, которого абсолютно не знал и чье богатство бросалось в глаза куда сильнее, чем сегодня.
Меня поражали две вещи: уже упомянутое богатство с одной стороны, и бедность – с другой, и я оказался в числе бедняков.
На глазах целого города узкий круг избранных вел изысканную, праздную жизнь, и газеты пестрели отчетами о делах и поступках людей, которых волновали лишь удовольствия, развлечения и собственное тщеславие.
Но, тем не менее, у меня ни разу не возникло желания взбунтоваться. Я им не завидовал. Я не надеялся, что однажды стану похожим на них. Я не сравнивал наши судьбы.
Для меня они являлись частью другого мира, даже другой планеты.
Я вспоминаю, что всегда отличался завидным аппетитом; когда я был ребенком, о моем аппетите ходили легенды. В Нанте моя тетушка охотно рассказывала соседкам, что однажды она увидела, как я, вернувшись из лицея, умял четырехфунтовую[5] краюху хлеба, что не помешало мне плотно поужинать двумя часами позже.
Я зарабатывал совсем немного и потому постоянно думал о том, как бы утолить этот небывалый аппетит, притаившийся где-то в недрах моего организма. Я не мог позволить себе роскошь посещать террасы знаменитых кафе, расположенных на бульварах, или прельститься витринами магазинов на улице Мира; пределом моих мечтаний были самые обыкновенные прилавки колбасных лавок.
Разъезжая по Парижу на велосипеде в своей униформе, я выучил, где находятся все колбасные лавки, манящие удивительными вкусностями. Планируя тот или иной маршрут, я всегда старался рассчитать время таким образом, чтобы выкроить несколько свободных минут, заскочить в одну из лавочек и купить, а затем и съесть прямо на улице кусок колбасы или кусочек паштета вместе с хлебом, приобретенным в соседней булочной.
Ублажив свой желудок, я ощущал себя счастливым и довольным собой. Я выполнял свою работу со всей возможной добросовестностью. И любое доверенное мне задание полагал чрезвычайно важным. Я даже не задумывался о сверхурочных часах. Я искренне верил, что все мое время принадлежит полиции, и мне казалось естественным, что меня задерживают на работе по четырнадцать или пятнадцать часов кряду.
Если я сейчас упоминаю об этом, то вовсе не для того, чтобы лишний раз похвастать – напротив, я хочу подчеркнуть, что в те годы это было нормальным отношением к работе, эдаким «духом времени».
Мало кто из рядовых полицейских имел образование выше начального. Благодаря инспектору Жакмэну высшие полицейские чины знали – но сам я в то время не догадывался, что кто-то знает, – что я некоторое время учился в высшем учебном заведении.
И потому по прошествии нескольких месяцев я был безмерно удивлен, когда меня назначили на должность, о которой я и мечтать не смел, – на должность секретаря комиссара полиции квартала Сен-Жорж.
В ту пору об этой работе отзывались не слишком-то лестно. О нас говорили, что мы – «псы комиссара».
У меня забрали велосипед, кепи и униформу. Меня также лишили возможности, разъезжая по делам, заглядывать в колбасные лавочки в разных уголках Парижа.
Но в один прекрасный день я смог оценить всю прелесть штатской одежды, когда на бульваре Сен-Мишель меня окликнул знакомый голос.
– Жюбер! – вскричал я.
– Мегрэ!
– Что ты тут делаешь?
– А ты?
– Послушай, я сейчас не могу оставаться на улице. Давай встретимся часов в семь у входа в аптеку.
Жюбер, Феликс Жюбер, был одним из моих товарищей по медицинскому училищу в Нанте. Я знал, что он прервал свою учебу приблизительно в то же время, что и я, но у него были для этого, как я думаю, совершенно иные причины. Не будучи безнадежно глупым, он, тем не менее, не отличался живостью ума, и я припоминаю, как о нем говорили: «Он зубрит до тех пор, пока у него голова не распухнет, но на следующий день все равно ничего не знает».
Это был долговязый костлявый парень с большим носом, резкими чертами лица, рыжими волосами, а его кожу вечно покрывали прыщи, но не те мелкие прыщики, которые приводят в отчаяние безусых юнцов, а здоровенные красно-фиолетовые блямбы, которые Жюбер постоянно покрывал мазями и лекарственными порошками.