Кажется, кто-то слышал вопли, грохот, беготню в доме доктора. Когда люди зашли в комнату, Гаделль плакал в углу. Его жена умерла. Ребенок тоже.
И много позже я не раз слышал, как деревенские кумушки шептали друг другу на ухо, иногда возмущенно, иногда потрясенно:
– Настоящая бойня!..
В течение долгих месяцев случай, происшедший с Гаделлем, был у всех на устах; как и следовало ожидать, местное общество разделились на два лагеря.
Одни – и таких оказалось большинство – предпочитали отправляться в город, чтобы проконсультироваться с врачом, хотя дорога предстояла неблизкая; другие – безразличные или доверчивые – продолжали обращаться к бородатому доктору.
Мой отец никогда не откровенничал со мной на эту тему. Поэтому я до сих пор теряюсь в догадках.
Одно я знаю точно: Гаделль не перестал бывать у нас. Он, как и прежде, между визитами к больным заходил к нам домой и привычным жестом тянулся к упомянутому графинчику с золотым ободком.
Впрочем, пил он меньше. Утверждали, что больше никто не видел врача пьяным. Однажды ночью его вызвали принять роды на отдаленную ферму, и Гаделль с честью выдержал испытание. Возвращаясь домой, доктор завернул к нам, и я помню, каким мертвенно-бледным он был; я снова вижу отца, пожимающего руку Гаделлю с несвойственной ему горячностью, как будто бы он хотел подбодрить друга, сказать ему: «Вот видите, все не так уж безнадежно».
Потому что мой отец не мог оставлять людей без надежды. Я никогда не слышал, чтобы он выносил безапелляционное решение, даже когда паршивая овца всей нашей области, некий арендатор, горлопан и наглец, о нечестных делах которого отец был вынужден сообщить владельцу поместья, обвинил моего родителя уж и не знаю в каких грязных махинациях.
Мой отец не сомневался: если бы после смерти жены и ребенка рядом с доктором не оказалось человека, способного протянуть ему руку помощи, Гаделль бы пропал.
Отец протянул ему руку. Поэтому когда моя мать ходила беременной, некое чувство, труднообъяснимое, но для меня совершенно понятное, заставило родителя идти до конца.
Однако он принял меры предосторожности. Два раза на позднем сроке беременности маму возили в Мулен на консультацию со специалистом.
Подошло время родов. Конюх, вскочив верхом на лошадь, помчался за доктором прямо посреди ночи. Мне запретили покидать дом, и я остался запертым в своей комнате, не находя себе места от волнения: как и любой другой деревенский мальчишка, я очень рано узнал о подобных вещах.
Моя мать умерла в семь часов утра, когда вставало солнце. Несмотря на потрясение, первое, что я заметил, спустившись в столовую, был графинчик с золотым ободком, сиротливо стоявший на столе.
Так я остался единственным ребенком в семье. У нас в доме поселилась соседская девушка, чтобы заниматься хозяйством и заботиться обо мне. Доктор Гаделль больше никогда не бывал у нас, а мой отец ни разу и словом не обмолвился о случившемся.
Вслед за этой трагедией потянулись серые, монотонные дни, которые я вспоминаю с трудом. Я ходил в деревенскую школу. Мой отец все больше и больше замыкался в себе. Ему исполнилось тридцать два года, и только теперь я осознал, как молод он был тогда.
Я не протестовал, когда в двенадцать лет меня отправили в лицей Мулена, где я стал интерном[2], ведь никто не смог бы возить меня в город каждый день.
Я провел в лицее несколько месяцев. Там я был несчастен, чувствуя себя инородным предметом в этом новом мире, который казался мне враждебным. Но я ничего не говорил об этом отцу, который каждый субботний вечер забирал меня домой. Я никогда не жаловался.
Должно быть, он все понял сам, потому что совершенно неожиданно на пасхальные каникулы к нам приехала сестра отца, муж которой открыл булочную в Нанте. Я догадался, что речь шла о плане, все подробности которого были обговорены в письмах.
К тому времени моя румяная тетя начинала понемногу расплываться. У нее не было детей, и это ее безмерно огорчало.
В течение нескольких дней она смущенно вертелась вокруг меня, как будто бы надеясь приручить.
Тетка много рассказывала о Нанте, о своем доме, расположенном прямо у порта, об удивительном аромате теплого хлеба, о муже, который проводил всю ночь в пекарне, а затем весь день отсыпался.
Она старалась выглядеть веселой. Но я сразу обо всем догадался. И смирился. Однако я не люблю слово «смирился», поэтому, если быть более точным, я согласился.
Воскресным утром, после мессы, во время прогулки по окрестностям у нас состоялся долгий разговор с отцом. Впервые он беседовал со мной как с мужчиной. Он говорил о моем будущем, о том, что в деревне невозможно получить образование, а также о том, что если я вернусь в интернат в Мулене, то буду лишен семейного тепла.
Сегодня я знаю, о чем он думал. Он убедил себя, что общество человека, каким он стал, замкнувшегося в себе и живущего лишь собственными мыслями и воспоминаниями, вредно для подростка, у которого вся жизнь впереди.
Я уехал с тетей, а сзади в двуколке, везущей нас на вокзал, подпрыгивал огромный чемодан.
Мой отец не плакал. Я тоже.
Вот, пожалуй, и все, что я помню об отце. Все те годы, что я жил в Нанте, я был прежде всего племянником булочника и его жены и почти привык к добродушному мужчине, чью волосатую грудь видел почти каждый день в алых отблесках печи.
Все каникулы я проводил у отца. Не осмелюсь сказать, что мы стали чужими. Но у меня появилась собственная личная жизнь, собственные устремления, собственные проблемы.
Отец остался человеком, которого я безмерно уважал и любил, но которого я больше не пытался понять. Это продолжалось долгие годы. А быть может, так было всегда? Я склонен думать именно так.
Когда во мне проснулось любопытство, оказалось, что вопросы, которые я так хотел задать, задавать уже поздно, и я упрекал себя за то, что так и не сделал этого, пока отец был еще тут, на земле, и мог на них ответить.
Отец умер от плеврита в сорок четыре года.
В ту пору я был совсем юнцом и только начинал заниматься медициной. Во время моих последних визитов в поместье я не раз поражался нездоровому румянцу, окрасившему скулы отца, а также лихорадочному блеску его глаз, особенно усиливающемуся к вечеру.
– У нас в семье кто-нибудь болел туберкулезом? – спросил я однажды у тети.
Она ответила с горячностью, будто бы я затронул некую постыдную тему:
– Никогда в жизни! В нашей семье все крепкие, как дубы! Разве ты не помнишь своего деда?
Как раз его-то я и помнил, особенно странный сухой кашель, который дедушка объяснял пристрастием к табаку. А также припомнил, еще глядя на лицо отца, что и скулы деда были словно опалены внутренним огнем.
Точно такой же румянец покрывал и щеки моей тетки.
– Это все потому, что я вечно кручусь в жаркой пекарне! – отмахнулась она.
Тем не менее десятью годами позже тетя скончалась от той же болезни, что и ее брат.
Что касается меня, то, вернувшись в Нант, чтобы забрать личные вещи, перед тем как начать новую жизнь, я долго колебался, однако все-таки отправился домой к одному из моих преподавателей и попросил его обследовать меня.
– Никакой угрозы со стороны легких! – успокоил меня врач.
Два дня спустя я сел в поезд, отправляющийся в Париж.
Моя жена не станет мне пенять, если я вновь вернусь к Сименону и к тому образу, что он создал, наблюдая за мной, так как хочу обсудить некую деталь, которую романист ввел в одной из своих последних книг и которая особенно задела меня.
Да, эта деталь вывела меня из себя – и сейчас я говорю не о ничего не значащих предметах гардероба или других пустяках, о которых я вспоминал скорее со смехом.
Я не был бы сыном своего отца, если бы не принимал близко к сердцу любые нюансы, касающиеся моей профессии и карьеры, а речь идет именно о них.
У меня возникло ощущение, причем ощущение весьма неприятное, что Сименон, объясняя, почему я пошел служить в полицию, словно пытается оправдать меня в глазах публики. И я уверен, что многие читатели считают, будто Мегрэ согласился на эту работу за неимением лучшего.
Действительно, сначала я начал изучать медицину, и нет никаких сомнений, что выбрал эту профессию по доброй воле, меня не подталкивали к принятию подобного решения, как это часто случается, честолюбивые родители.
Прошли годы, и я даже не вспоминал о моем юношеском увлечении, тем более не задавался вопросом, почему я оставил это занятие, как вдруг несколько фраз, повествующих о призвании комиссара Мегрэ, заставили меня задуматься над этой проблемой.
Я не рассказывал об этом ни единому человеку, даже жене. И сегодня мне необходимо преодолеть ложный стыд, чтобы во всем разобраться или хотя бы попытаться это сделать.