Капинос снимал времянку в частном секторе на Карпинке и уже успел основательно ее загадить. Ну, не сам, конечно, загадил; кот Дися, доставшийся Женьке после развода, постарался: все углы раз сто пометил, обои подрал. Однако времянку окружал дивный запущенный чеховский сад с романтичной трухлявой беседкой и будкой летнего душа. Учитывая сносный Женькин характер, жить, в целом, было можно. Георгия Ивановича раздражало разве что пивоманство капиносово.
В день Женька выдувал по две чешских нормы. Это в обычный рабочий день, на выходные он затоваривался двадцатилитровым бидоном.
И ведь даже рыбки солененькой под пивко Женьке не требовалось. «Чего себе позволяешь? — выговаривал дружбану Георгий Иванович. — Разве ты капитан правоохранительных органов?.. Нет, ты капитан тонущего в пивном море судна! Знаешь, как это называется?.. Алкоголизмом!» — «Хорошее для меня море придумал, — лыбился Капинос. — Где такое, в отпуск туда рвану. А насчет алконавтики — зря ты абсолютно. Водки–то я не пью почти. Нету потребности, какой же я без нее алкоголик?» — «Пивной! — отвечал Георгий Иванович. — Что, не слышал о таких?.. Немедленно кодируйся! У Куликовской! Сильная, говорят, женщина, лучшая из нынешних в городе!» — «Ага, сильная, — хмурился Женька, — уже половину мужиков киселевградских на тот свет отправила. И вообще, кодировка эта…» — «Я‑то, как видишь, живой», — не сдавался Прищепкин.
Жалко было дружбана. Классный ведь мужик, тенор замечательный.
Прищепкин еще перед выездом из Минска Капиноса жалеть начал. Припоминая виденную давным–давно сценку.
Возвращался он откуда–то домой через парк. Зимою, днем морозным. Сугробы кругом метровые, воробьи на теплых проводах гроздьями греются, рассеянное солнце по верхушкам елей скользит. Снег под сапогами этак крахмалисто скрип да скрип. Благодать земная, красотища поднебесная. И в эту пастораль… Женька, гад, скотина неромантичная… несчастный, больной человек.
Прищепкин с пивнарем поравнялся. Ну, очередь змеится, морды черные развеселые: какой–то урод полируется, какой–то лечится. Делом жизни, короче, заняты. Вдруг замечает Прищепкин Женьку. Шинель нараспашку, без ушанки. Кружки Женьке по змейке передают. А тот их одну за одной, одну за одной. Залпом! И возвращает пустые змейке обратно. Конвейер получился — с главной у стража правопорядка операцией. Гнусной, между прочим, и постыдной для серых офицерских погон.
Прищепкин — к нему. А Капинос, оказывается, не просто так, на рекорд пьет. «Двадцать вторая, двадцать третья…» — считали его черномордые соратники. От Женькиной головы — клубы пара, снег под сапогами до земли протаял — верно, совместное издевательство Природы и Космического Разума: точно так же снега плавились под босыми ступнями Порфирия Иванова. Чуть не заплакал тогда Георгий Иванович. От досады, боли духовной, смятения сердечного. И от жалости бабьей почти глубины: губит ведь себя Женька, гу–бит!
В общем, планерки группы Фоминцева из гостиничного номера Прищепкина переместились в трухлявую Женькину беседку.
— Ну что, братцы–менты, помянем душу раба Божьего Петра? — открыл вторничным вечером планерку Фоминцев, одновременно свинчивая башку очередной мироновской бутылке. — Завтра похороны.
Как тут за «душу» не выпить? И Прищепкин бы выпил, не будь на пятнадцать лет закодированным лжесыном Данченки, а также подшитый для верности в психушке. Женька так выпил, любовно поглядывая на бидон.
— Похороны, как вы понимаете, могут оказаться источником ценной информации. Поэтому завтра становимся операторами. Все четверо: чтобы из разных точек, разные ракурсы. Видеокамеры будут в спортивных сумках — ну зачем привлекать внимание, нам ведь не фильм с игрой на публику нужен — документ. Вопросы есть?. Ну, тогда давайте по второй. За упокой души раба Божьего Петра.
* * *
Таких похорон Киселевград еще не знал, не видывал и — после смерти Сталина — не переживал. По многочисленности участников процессии, количеству цветов и качеству слез, по помпезности, по беспросветности мрака, нагнетенного совместными усилиями музыкантов симфонического оркестра областной филармонии, исполнителей капеллы военного гарнизона и хора Святотроицкого монастыря.
Для прощания гроб с телом Петра Олеговича был установлен в центре прилегающей к его детищу — водочному заводу «Князь» — площади Парижской Коммуны. Нескончаемый людской поток с раннего утра и до обеда пересекал ее по скорбной асфальтовой диагонали, которая уже к одиннадцати часам потемнела от слез. Рыдали женщины, плакали дети, далеко не каждому удавалось сдерживаться из мужчин. Плакали даже некоторые лошади стоявшего в оцеплении подразделения конной милиции.
Сказать, будто Миронова в городе любили, почти то же самое, что заявить на ученом совете: огонь горячий, вода мокрая. Миронов был не просто киселевградцем, а являлся неотъемлемой частью самого города, его жизненно важным органом, возможно даже и сердцем.
Спецавиарейсом из Москвы прибыл на похороны самолет Администрации Президента России, доставивший в Киселевград отряд «чикагских мальчиков», то есть лидеров российской экономики первого эшелона, закончивших Чикагскую высшую школу бизнеса. Ничего американского в них, конечно, не было, обычные русские, еврейские и кавказские лица, строгие черные костюмы. Никаких распальцовок, цепей — пройденный этап. Элита предъявляла стране готовность «собирать камни». Группа Фоминцева, снимая на видео, покружила вокруг «американцев» пчелками.
Родственников же у Петра Олеговича оказалось маловато. Родители давно умерли, сестра умерла, детей не было, остались жена, великолепный Александр Генрихович, типичный дезодорированный американский студент племянник Слава (кролик в очках и джинсах) и его невеста толстушка Джулия, похожая на всех толстушек мирового пространства, которую считать родственницей было еще рановато.
И родственники, кроме мужественного Александра Генриховича, просто выпали в осадок. Включая Джулию, распухшую от слез, внезапно осознавшую, что страна, оказавшаяся способной породить такую человеческую глыбу, как Петр Олегович, не совсем пропащая. И даже не варварская… Вернее, все же варварская, но только снаружи, а изнутри… Впрочем, изнутри Россия тоже была варварской. Но… варварская, не варварская, какая разница? Глядя из Штатов, может, и варварская. Но если глядеть на Штаты из России, — непредвзято, без розовых очков… Джулия совсем запуталась. Так как почувствовала, что разлюбила Славу… Что она его никогда не любила. Что по–настоящему любит она…
Да, тех нескольких непродолжительных встреч с ним — невинных, всегда в компании со Славой — оказалось достаточно, чтобы проникнуться к Петру Олеговичу всем сердцем, раз и навсегда. В глазах Джулии Петр Олегович оказался единственным в мире настоящим мужчиной. Что же касается Славы… Так ведь он всего лишь слабая тень своего дяди, мальчик из Интернета. (Именно через Всемирную Паутину они и познакомились, хотя учились в параллельных группах.) Джулию поначалу привлекла в нем славянская экзотичность, но за год учебы та полностью растворилась в окружающем американском пейзаже. Верно, окажись Слава в Канаде, то вскоре превратился бы в типичного канадца; во Франции — во француза, что было бы, конечно, неплохо, только не совсем честно. Главное, не роково.
Зря все же писал Хемингуэй, будто в жилах американок вместо крови — краска. Вероятно, не попадались ему женщины из Айдахо.
Лицо Славы неподобающим мужчине образом распухло от слез настолько, что, казалось, выгнулись дужки очков. Оно и понятно. За спиной Петра Олеговича Слава чувствовал себя, как за каменной стеной. Дядя значил для него больше, чем мог бы значить отец. Потому что был племяннику еще и другом. Ведь циничный мудрец Петр Олегович никогда не читал ему нотаций, так как отчетливо понимал бессмысленность и неблагодарность этого занятия. И поэтому ощущался Славой почти ровесником.
Убитую горем, разом состарившуюся Ольгу Генриховну, еще неделю назад производившую впечатление цветущей красавицы с древней родословной, но без возраста, с одной стороны поддерживал врач, с другой брат. Стоит ли говорить, что и для нее Петр Олегович значил больше, чем может значить обычный муж. Ведь он был еще и человеком, горячо ею любимым.
По решению мэрии Миронова было решено похоронить на Аллее Героев Военного кладбища. Давно закрытого для обычных захоронений, но иногда приоткрывавшего свои врата для упокоения почетных граждан и заслуженных ветеранов Великой Отечественной войны. От площади Парижской Коммуны и до самой могилы, через всю цивильную часть города, гроб с телом Петра Олеговича пронесли на руках. Тяжелый, как броненосец, из ценного африканского дерева, гроб плыл по цветочному мареву, осиянный сполохами солнца, прорывающегося утешить людей сквозь плотные, низко нависшие над городом, набрякшие дождевой влагой тучи.