ты вообще не возвращался! Нам и без тебя отлично было! — кричит он во все горло и бредет прочь. Пар от его дыхания медленно тает в воздухе.
Не надо было вообще соглашаться ехать в этот дурацкий лес. Лучше бы уговорил Петьку поехать в город, сходить в кино на какой-нибудь страшный фильм, покататься и посмотреть на девчонок. Нет, дело не в том, что Мишаня — трус. Просто лес этот… нехорошее про него говорят в поселке. И он не то чтобы верит этим дедовским россказням, просто не видит смысла время тратить. Зачем идти туда, где нет ничего хорошего, где ты все видел сто тысяч раз? Но Петька взял его на слабо, как всегда, так что Мишаня и сам не заметил, как согласился и даже начал его упрашивать. Петька — он такой, он знает чужие слабости… небось вернулся к машине и сидит там, в тепле, поджидает. Или прячется за каким-нибудь кустом и ржет. Придурок.
Мишаня гневно пинает носком сапога трухлявый пень, тот раскалывается пополам, в разломе снуют в панике красные муравьи. Вот набрать сейчас муравьев в спичечный коробок и сунуть ему в кровать, думает Мишаня, но делать ничего не делает, просто бредет дальше, прикинув, что машина осталась где-то на западе, где между стволов еще простреливают малиновые искры заката. Но лес обманывает его, как цыган с перевернутыми стаканами, крутит, переставляет с места на место с такой ловкостью рук, что Мишаня уже не уверен, в какой стороне осталась дорога. Теперь он просто идет. Вскоре ему попадается тропа, неширокая, но свежая, хоженная недавно — может, даже Петька по ней шел. Начинает накрапывать дождь, синие сумерки заливают пространство между серыми еловыми стволами и, проникая под старую куртку Мишани, морозят его до костей. Он надевает капюшон и завязывает веревки на красной шапке, чего не делает обычно, потому что ему и так почти все время кажется, что выглядит он как полный дурак. Чтобы хоть как-то утешиться, он представляет себе гнев матери, когда расскажет ей о том, как Петька бросил его одного в лесу.
* * *
Когда Мишаня выходит на дорогу, уже совсем темно. Он понимает, что лес кончился, потому что больше не за что держаться руками, с опаской ступая дырявыми дедовскими сапогами по хлюпающей земле. В кромешной темноте он протягивает руку вперед в поисках опоры, но земля уходит вниз, и он на пятках соскальзывает по откосу, теряет равновесие и катится, несколько раз поймав ребрами камни и коряги. Внизу он остается лежать навзничь, уставившись на чокнутую ухмылку луны, проглядывающую то и дело сквозь толщу облаков. В ее мутном дрожащем свете его скуластое лицо выглядит взрослым и очень печальным. Вскоре луна скрывается, снова начинается дождь. Мишаня вспоминает глаз животного, смотревший сквозь ветки деревьев и беспомощно вращавшийся. Уже понимавший свою близкую смерть, но не видевший пока ее лица. А потом — свой путь через лес, этот ужас, который гнал и гнал его по тропе, такой, которого он не испытывал раньше.
Мишаня старается не думать о том, что было в лесу, пока он шел к дороге. Собственно, ничего там и не было, просто он трус. Он потому и упал, что боялся смотреть и шел, закрыв глаза. С тех пор как он свернул на тропу, ему все казалось, что кто-то идет за ним, нашептывает, и дышит в спину, и вот-вот схватит за капюшон, но стоило Мишане обернуться, позади всякий раз был только лес. Темный, равнодушный к нему и живущий своей таинственной секретной жизнью.
Собравшись с духом, Мишаня поднимается на ноги и переходит через дорогу. Едва различимая в темноте шелуха белой краски на разбитом асфальте — разделительная полоса — как обережный круг против всего, что осталось за спиной, в лесу.
Теперь Мишаня шагает вдоль дороги, выбрав направление так, чтобы дождь хлестал не в лицо, а в спину, — других ориентиров у него не осталось. Сколько он идет вот так, он не знает — может, десять минут, может, два часа. Луна совсем спряталась. Но свет как будто ему больше и не нужен. Поэтому, когда сквозь дождь на него вдруг вытаращиваются два подрагивающих желтых глаза, он сразу зажмуривается, как животное. Он только и успевает юркнуть на обочину. Машина тормозит с протяжным визгом, обдав Мишаню столбом брызг.
— Пацан, тебе жить надоело? — орет в щелку опущенного стекла будто плавающее в темноте лицо. — Ты обдолбался совсем?
Мишаня только моргает, медленно, по-рыбьи. Круглое лицо тем временем прорастает из шеи в плечи и таращится в ответ черными зрачками, потом глядит вбок, повернувшись к нему седеющим затылком. Там, куда оно смотрит, на пассажирском сиденье всплывает еще одно лицо, со щеками поменьше, в большой меховой шапке.
— Я брата потерял, — наконец тоже всплывает на поверхность, будто пузырек с речью в комиксе, ответ Мишани. — Мы на охоте были, он за зверем раненым пошел, потом пропал. Или я пропал.
— Браконьеры, значит? — отзывается лицо в шапке.
— Я не браконьер. Мне пятнадцать лет.
— И что? Значит, ты святой? Люди убийцами в начальной школе становятся, — шипит водитель. Теперь Мишаня может наконец разглядеть, что он — тучный человек в темно-серой куртке, а не лицо, нарисованное на воздушном шарике.
— Я в девятом классе учусь в поселковой школе.
— Ты дебил, похоже, — причмокивает водитель.
— Простите, пожалуйста. Мы не знали.
— Не знали они. — Лицо пассажира в шапке хмурится, теперь и у него есть тело — замызганная куртка с камуфляжным рисунком, а между колен — ружье. — Заповедный это лес.
— Заповедный, — эхом отзывается Мишаня, не в силах оторвать глаз от блестящего ствола. Может ли быть, что это у него дедово ружье, которое у Петьки было?
— В машину садись, — командует водитель.
Мишаня в нерешительности переступает с ноги на ногу, в сапоге хлюпает. Потом снова косится на ружье.
Нет, не такое, вроде бы двустволка.
— Вы меня к брату отвезете?
— Мы тебя куда надо отвезем, — саркастично отрезает толстолицый.
— Мне к брату надо.
— Садись. — Рука водителя тянется назад, открывается пассажирская дверь. Тут Мишаня замечает на крыше мигалку.
— А вы полиция?
— Мы