счёт на всё, что показалось нелепым, либо полученными незаслуженно. А сравнив с прочими, не равными, но которые, как водится, — измеримо плоше, непременно возмутиться переносимым возмездием за неведомые грехи.
Позже, когда мы привыкаем к себе, и к недостаткам, кои не преминем вскоре счесть за достоинства, научаемся видеть своё отражение без выражения брезгливости и осуждения, даже начинаем находить в нём нечто эдакое, что заслуживает большего внимания. Но мы нервны, осторожны и неопытны, так что объяснимо долго прячемся за собственным фасадом, ибо тот умысел, что преследует жизнь, имея нас в виду, проясняется не сразу.
Слишком часто, в борьбе с судьбой мы теряем нить, предназначенную нам, путаемся в ней, словно в неводе, и опускаясь на дно, болтаемся там тихонько, вместе с сором. что падает откуда-то сверху, прямо на нас. Хорошо, если мелко, или вскоре прилив и волна вынесет на нужный берег. А коли нет…
…Дым над печной трубой развевается белым шёлковым платком, а небо солит землю обильно кристаллами мелкого снега. Округа уже достаточно холодна, дабы принять на себя уготованное непогодой. Хотя, что считать ненастьем, — вёдро или вьюгу, туман или бриз?
Не как у людей
Снег наметал округу по кругу, так что стала шита она белыми нитками. Всё, что долгим казалось, скрылось скоро под пледом зимы. Следы шагов чудятся серыми пятнами, пока не исчезнут вовсе. Следы деяний… Те, покуда не затеряются совсем, стаивают неровно и нервно, сглаживаются их очертания, скрадывается суть. Дерзновенное, сокрыв под личиной нахальства, выхолащивают под сурдинку метели, так чтобы на страже поставить, для одного лишь виду, евнухом безобидным. И эдак-то, затаённое некогда, выпестованное, падёт от подлости, как от меча.
То, что ранило больно, заметишь не сразу. Под белой шубой на рыбьем меху, всяк спрячет всякое. Надолго ли? Утаённый в вопросе ответ стукнет снежком в окошка, да пропадёт, чиркнув, словно мелком по стеклу.
Снег лёгок, но хитрой своей уловкой — незаметной глазу, сбирать несметные свои войска, гнёт головы непокорных, ломает шеи строптивых. Скрывая худые дела свои под безмятежною личиной, надеется лишь на то, что не спросят с него после. Рады будут, что убрался, наконец. Ну, а покуда — ждут, встречают, гомонят. Видать, забыли — каковский он.
Сыплет с неба конфетти снега. Треплет ветер седой чуб дыма из печной трубы, а свысока, либо отечески… Так со стороны, всё оно, не как в самом деле, бывает, сам себя не поймёшь, а тут, — другое всё. Не как у людей.
— Який ты дурный!..
— Бабушка?!
Мне снится этот голос или так только… чудится, что подле меня говорит кто-то, пока я сплю? Не знаю. Не уверен.
Я не очень хорошо помню своих родителей. Разумеется, они были, и бабушка, которая растила меня, напоминала об этом чуть ли не ежеминутно. Ежели я совершал нечто, достойное порицания, она укоризненно выговаривала про то, что «отец никогда бы не опустился до подобного, а мама была бы очень недовольна». А уж когда я давал хотя мизерный повод похвалить меня, то бабуля доставала зелёную ученическую тетрадку «в линейку», и крупным учительским почерком записывала мои незначительные подвиги, добавляя, что, вот, когда будет случай сообщить отцу, она непременно порадует его ещё одним моим достижением.
Бабушка не разрешала мне брать эту тетрадку, но однажды, в скорбный час, когда прочие поминали за столом её доброе имя, я забрался с ногами в кресло, как бывало в детстве, и принялся читать исписанные бабушкиной рукой листочки.
Среди моих подвигов были: умение управляться ножом и вилкой, чтение, собственноручно постиранная рубашка. Конечно, со стиркой у меня были определённые сложности, но с некоторых пор я надевал только то, что неумело тёр и отжимал, попеременно в горячей воде из чайника с натёртыми стружками хозяйственного мыла. Бабуля, та ещё чистюля, не моргнув глазом позволяла мне надевать дурно отстиранные рубашки, когда мы направлялись к доктору, и если медсестра, измеряя мой рост, морщилась, брезгливо поглядывая на большое жирное пятно на кармане, либо зелёные разводы травы на локтях, бабушка с надменным и нравоучительным выражением, сообщала, что в «её семье белоручек нет, и если пятилетний внук сам стирает свою одежду не слишком умело, то это куда как меньший грех, нежели неважно вычищенные зубы медицинского работника, прикрытые ярко напомаженными губами.» Медсестра, в таких случаях, обычно переставала коситься на мою рубаху, и бежала за ширму разглядывать свои зубы в карманное зеркальце. Бабушка, подмигнув мне и розовому от смущения доктору, кричала: «Правый клык глядите, милочка!» И, переждав мгновение, добавляла: «Впрочем, и левый тоже!»
Бабушка не давала меня в обиду никому, даже самой себе, что с её взрывным характером было очень непросто. Если, подчас, я чем-либо раздражал её более обыкновенного, она, стиснув блестящим железом зубных коронок беломорину, просила не подходить к ней некоторое время.
«Как бы чего не вышло!» — сипела она, сдерживая ярость, и я тихо удалялся за занавеску, заменяющую дверь в кухню.
Ну, а там всегда было чем себя занять: латунный штурвал коротконосого крана, из которого текла вкусная ледяная вода, любопытные тараканы с блестящими, похожими на жирные жареные кофейные зёрна спинками, бабушкин, как она утверждала, «ещё девичий» сундук, обитый железом и водружённой на нём хрустальной чернильницей в обрамлении кованного орнамента, которую мы использовали в качестве подсвечника, — в доме довольно часто отключали электричество. Ну и конечно же — спички! Как только я добирался до коробка, бабушкина нервность испарялась. Заслышав моё неумелое чирканье, она немедленно появлялась на пороге кухни и заявляла:
— Нынче на обед пироги. Помогать будешь или ты для этого ещё слишком мал? Со спичками-то у тебя, как я погляжу, пока не очень.
— Буду! — Радостно вопил я, и бежал обнимать бабушку, которая, хотя и не любила «телячьих нежностей», никогда не отталкивала меня.
— Настоящий мужчина не должен стыдиться своих чувств! — Поглаживая меня по голове, шептала она.
— Так я ж ещё маленький! — Возражал я, на что незамедлительно получал отповедь:
— Это нисколько не умаляет твоей мужественности!
Что и говорить, моя бабушка была та ещё штучка.
Она редко рассказывала о себе, охотнее — про раннее детство, выудив из которого некий карамболь 36, на его примере могла невзначай преподать мне очередной урок.
В те минуты, когда задумчиво и загадочно бабушка произносила своё неизменное: «Знаешь ли…», я буквально замирал на месте, опасаясь спугнуть воспоминание, которое тянулось, будто нитка из приоткрытого ящика старинной швейной