И вдруг в этой прозрачной и затаившей дыхание тишине тяжёлые, грузные, нечеловеческие шаги! Всплески воды и позванивание льда. То-пы, то-пы, то-пы! Будто тяжело гружённая лошадь с трудом тянет по болоту воз. И сразу же, как удар, ошеломляющий грохочущий рык! Дрогнул лес, качнулась земля.
Тяжёлые шаги затихли: послышались лёгкие, суматошные, торопливые. Шажки лёгкие догоняли тяжёлые. Топ-топ-шлёп — и остановка, топ-топ-шлёп — и тишина. Торопливым шажкам не легко было догнать неторопливые и тяжёлые.
Я прислонился спиной к стволу. Под ёлками стало совсем темно, и только мутно белело между чёрных стволов болото.
Зверь рыкнул опять — как из пушки грохнул. И опять охнул лес и качнулась земля. Я не выдумываю: лес вправду дрогнул, земля вправду качнулась! Лютый рык — как удар молота, как раскат грома, как взрыв! Но не страх порождал он, а уважение к его необузданной силище, к этой чугунной глотке, громыхающей, как вулкан.
Лёгкие шажки заторопились, заторопились: зачмокал мох, захрустел ледок, заплескала вода. Я давно уже понял, что это медведи: дитё и мама. Дитё не поспевает, отстаёт, а мама чует меня, сердится и волнуется. Мама предупреждает меня, что медвежонок тут не один, что она близко, что лучше его не тронь. Я хорошо её понял: предупреждает она убедительно...
Тяжёлых шагов не слышно: медведица ждёт. А лёгонькие спешат, спешат. Вот взвизг тихий: медвежонка шлёпнули — не отставай! Вот шаги грузные и лёгкие зашагали рядом: то-пы, то-пы! Шлёп-шлёп-шлёп! Всё дальше, всё тише. И смолкли.
И опять тишина. Дрозд кончил свистеть. Лунные пятна легли на стволы. В чёрных лужах вспыхнули звёзды. Каждая лужа — как распахнутое в ночное небо окно. Жутковато шагать в эти окна прямо на звёзды.
Не спеша я бреду к своему костру. Сладко сжимается сердце. А в ушах гудит и гудит могучий зов леса.
***
Повалил бобр осину осенью — и бросил на берегу. Зимой лоси пришли — толстые сучки оглодали. Зайцы прискакали — тонкие веточки иззубрили. Весной на погрызе сок выступил. На сок муравьи сбежались — минеральные воды пить. Может, ещё кто-нибудь на бобровую осину пришёл бы, да тут дождь пошёл, я домой ушёл.
Три яичка лежали в гнезде чайки: два неподвижно, а третье шевелилось. Третьему не терпелось; оно даже посвистывало!
Будь его воля, оно бы так и выскочило из гнезда и, как колобок, покатилось бы по бережку!
Возилось яичко, возилось и стало тихонько похрустывать. Выкрошилась на тупом конце дырочка. И в дырочку, как в оконце, высунулся птичий нос.
Птичий нос — это и рот. Рот открылся от удивления. Ещё бы: стало вдруг светло и свежо! Глухие доселе звуки зазвучали властно и громко. Незнакомый мир ворвался в уютное и скрытное жилище птенца. И чайчонок на миг оробел: может, не стоит совать свой нос в этот неведомый мир?
Но солнце грело ласково, глаза привыкли к яркому свету. Качались зелёные травинки, плескали ленивые волны.
Чайчонок упёрся лапками в пол, а головой в потолок, нажал — и скорлупа расселась. Чайчонок так испугался, что громко, во всё горло крикнул: «Мама!»
Так в нашем мире одной чайкой стало больше. В хоре голосов, голосищ и голосишек зазвучал новый голосок. Был он робок и тих, как писк комара. Но он звучал — и его слышали все.
Чайчонок встал на дрожащие ножки, поёрзал шерстинками крыльев и смело шагнул вперёд: вода так вода!
Минует ли он грозных щук и выдр? Или станет добычей первого встречного хищника?
Крылья матери-чайки распластались над ним, как руки, готовые прикрыть от невзгод.
Покатил в жизнь пушистый колобок.
Прилетел на скворечник скворец. На ноге колечко — знакомый! Шестой год он живёт в скворечнике у меня.
Каждую весну он прилетает на скворечник, осматривает его со всех сторон, забирается внутрь, долго там шуршит и ворочается. Потом садится на крышу и негромко поёт. Негромко, но с наслаждением: трещит, пощёлкивает и высвистывает. Даже взвизгивает от удовольствия, как разыгравшийся поросёнок. Клюв золотой в небо, глаза закатывает, крылышками разводит. А сам то петухом, то ягнёнком, то кошкой мяукнет, то собачонкой протявкает. Соскучился на чужбине по дому...
Потом со скворчихой чистят скворечник, птенцов выводят. Вместе растят, вместе на выгоны улетят с ними.
Осенью, перед отлётом, скворец прилетал на скворечник один. Есть у скворцов такое правило: прилетать перед отлётом к гнезду. Посидеть в тишине, пёрышки на солнце почистить, помурлыкать под нос. А потом — на юг. В страны дальние, земли чужие, за синий горизонт.
Но чуть весна — мой скворец тут как тут! На скворечнике сидит, песни поёт, крылышками разводит. И колечко на лапке блестит.
И так вот уже шесть лет... Шесть раз я говорил ему весной «здравствуй» и пять раз осенью сказал «до свиданья».
И стал замечать, что скворец мой постарел.
В первую весну, помню он весь от песен дрожал! Перья на горлышке дыбом. Весь блестит, будто маслом намазанный.
В шестую весну смотрю — и глазам не верю. Сидит в летке, чуть только нос высунул. Поёт нехотя: свистнет и помолчит, свистнет и помолчит. Будто сам себя слушает. Других птиц не передразнивает, голоса их позабыл, что ли...
Свистел, свистел, пригрелся на солнышке — и задремал. И это в разгар пения! Голову свесил, носом «клюёт» и глаза закрыл. Никогда такого с ним не бывало.
В шестую осень только раз к пустому скворечнику прилетел. Посидел, помолчал, колечко на лапке потрогал.
— До свиданья! — сказал я ему. В шестой раз сказал «до свиданья».
Прошла зима. Опять прилетел скворец на скворечник: но не тот, не мой, без кольца. Может, сосед его, может, сын. Молодой, горластый и непоседливый. И блестит, будто маслом намазанный!
А старик не вернулся. Где-то ветер перья его разнёс? Прощай, старый скворец, — в последний раз. Здравствуй, молодой, — в первый!
Воробей и Синица
— Что, Синица, перья носом перебираешь — чистишь их, что ли?
— Не чищу, Воробей, пересчитываю. С осени три тысячи было, сейчас две тысячи пятьсот осталось. Полтысячи перьев за зиму потеряла!
— Эка беда — полтыщи за зиму! Я весной за одну драку по полсотне теряю. Чего их жалеть: были бы кости целы, перья вырастут.
Крот и Филин
— Слушай, Филин, неужели ты меня целиком проглотить можешь?
— Могу, Крот, могу. Я такой.
— Неужто и зайчонка протолкнёшь?
— И зайчонка протолкну.
— Ну, а ежа? Хи-хи...
— И ежа проглочу.
— Ишь ты! А как же колючки?
— Колючки потом выплюну.
— Смотри, какой молодец! А Медведь вон на ежа даже сесть боится...
— Сознайся, Лесовичок, в приметы веришь?
— Верю, верю! Мне без примет ни попить, ни поесть. Ни зиму перезимовать, ни лето пролетовать. «Зелена трава — недалече вода». «Коли грачи прямо на гнёзда прилетели, дружная весна будет». Да всё и не перескажешь. А что, у вас, у людей, тоже приметы есть?
— Есть и у нас.
— Ну-ка, ну-ка!
— «Сыч на дому кричит — к отъезду».
— Ха-ха-ха!
— «Летучая мышь в окно залетит — к беде».
— Ха-ха-ха!
— «Заяц мечется по деревне — к пожару».
— Ха-ха-ха!
— Что ты, Лесовичок, так развеселился!
— Ха-ха-ха!
— Ну, хватит, хватит. Ещё заболеешь...
— Ох, уморил! Вот так приметы! Да это же совам на смех — одни суеверия! И до чего ж вы, люди, нас, лесных жителей, плохо знаете. Чего только на наши бедные головы не напридумывали! Ну объясни ты мне, мил человек, за что вы, к примеру, зайца косым зовёте? Только и слышишь: «заяц косой», «заяц косой». И говорят, и пишут, и рисуют. А ведь он, заяц-то, вовсе и не косой! И не был косым никогда. И серым не был. «Трусишка зайка серенький».
И трусишкой не был. Это медведь с перепугу околеть может, а заяц — никогда!
— Что делать, Лесовичок. Нам в детстве сказали, а мы повторяем. Серый так серый, косой так косой.
— Сказали, сказали... А свои глаза для чего?
— Так ведь не всякий зайца своими глазами видел.
— Ты-то вот разглядел? Ну и другим расскажи, язык небось не отвалится.
— Да разве рассказом рассказ перешибёшь?
— А ты напиши.
— И написанного написанным не исправишь.
— Ну, нарисуй тогда.
— А кто поверит? Нарисовать что хочешь можно...
Заёрзал Лесовичок на коряжке, бородёнку в кулачок зажал. И ехидно так спрашивает:
— А это у тебя в руках что за штуковина?
Как я сам не догадался! Фотография — это же сама правда. Снимку все поверят!