вела все записи. А весна уже не за горами, и у огородниц было много работы.
— Доська, — спросила я сестру, — а ты знаешь, почему мы пляшем и веселимся?
— Знаю, — ответила Доська. — Нам дед Матвей сказал. Он у нас печку делал. А когда кончил, говорит: «Давайте плясать. Потому что фашистов разбили, и теперь им скоро конец». И повёл нас хороводом. Очень весело было.
Пришёл Вовка и сказал:
— Сегодня всем весело. Добились наши солдаты, что фрицы заревели. Мне Николай, наш полевой бригадир, говорил, что у фрицев по всей Германии траур объявлен. А траур — значит, ни петь, ни веселиться, ничего хорошего делать нельзя, а надо всем плакать о тех, кто под Сталинградом убит. Вот что такое траур. А тебе я по случаю победы семечек принёс. — И Вовка высыпал на стол из кармана целую горку тыквенных жареных семечек. — Задачу решила? — спросил он меня.
— Половину…
— Ну, Санюрка, и смешной же ты человек, — улыбнулся Вовка. — Наверно, одна в целом свете умеешь по ползадачи решать…
— Другие совсем не умеют, — сказала я. И вместе с Вовкой села решать задачу.
Вовка учился отлично и часто помогал мне, особенно по арифметике.
Мы заглянули вечером к бабе Дуне и видим: Серёжа с Алей сидят одни. Дед Матвей ферму сторожит, баба Дуня с Ниной Николаевной в школе на собрании: у бабы Дуни внуки — ученики.
Аля стихотворение учит. Серёжа своего деревянного коня запрягает (ему дед Матвей вырезал), а вместо телеги — табуретка. В избе тепло. Печка-голландка топится, потрескивают дрова. Вовка сразу за печку взялся: пошевелил кочергой жар, разгрёб угли и поставил греться чугунок, что стоял рядом, дожидался своего времени.
— Это суп Серёже на ужин, — сказала Аля. Она уже выучила стихи, спрятала в сумку книжку, и мы все втроём сели у печки смотреть, чтоб не ушёл суп, не залил угли.
— Ты зачем на ночь глядя суп варишь? — спрашиваю я Алю. — Попили б молочко, вон у вас в кринке стоит топлёное.
— Это Серёжка просит. Он привык в Ленинграде и днём и вечером суп есть, — другого-то ничего не было, — и теперь без супа не ляжет.
— А с чем же вы там суп варили? — спрашиваю я.
Аля посмотрела на меня большими глазами, поёжилась, будто от холода, и говорит:
— Всяко бывало. В начале войны нам крупу по карточкам давали. Мама за капустными кочерыжками и листьями ездила… А потом огороды заминировали и запретили туда ходить. В октябре и в ноябре мы ещё паёк тянули, а в декабре пришёл такой день, когда и капуста, и крупа кончились. Утром мы последнюю ложку сварили, а что делать вечером, не знаем. Мама на работу ушла. Мы с Серёжкой вдвоём остались. Он просит меня с ним поиграть, а я всё думаю, что я ему дам, когда время придёт. И игра у нас с ним не клеится.
И вдруг приходит мой друг и товарищ Рудик и говорит, что из нашего магазина поехали за дурандовой мукой, будут её выдавать по карточкам, и надо поскорей идти и занять очередь…
Мы с Вовкой не знали, что такое дуранда, и Аля нам объяснила:
— Что такое хлопок, вы знаете? Из его семян тоже выжимают масло, как из подсолнухов, а то, что остаётся, в Ленинграде зовут дурандой. Её на муку мололи, и можно было варить суп.
У нас молодая соседка была. Её муж, лётчик, над Ленинградом сбивал фашистов. Он иногда к ней приезжал и что-нибудь привозил: мяса конского, хлеба немного, а иногда сахару. И она всегда с нами делилась. Сама голодает, а нам всё равно несёт. Серёжке… Я её никогда не забуду.
— Разве можно хорошего человека забыть? Вернёшься и снова её увидишь, — говорю я.
— Нет, не увижу, — сказала Аля. Сжала губы и как будто что-то жёсткое проглотила, и глаза у неё заблестели.
— Мне тётя Надя книжки дарила, — откликнулся Серёжа.
Немножко помолчали, а потом Аля снова стала рассказывать:
— Я отвела Серёжку к Надежде Андреевне, надела на себя две кофты, лыжный костюм, мамину старую шубку, на голову два платка, ноги — в валенки, и мы пошли.
— Мороз был большой?
— Не очень. Но мы же не знали, сколько придётся стоять на улице. Поехать-то за дурандой поехали, да кто его знает, когда вернутся: могут и под обстрел попасть, а может, ближняя дорога окажется перекрытой, и придётся им ехать дальней.
— А почему вы стояли на улице, почему не пошли в магазин?
— Да в магазине ещё холодней было. И темнота. Окна-то забиты досками, стёкла все от обстрела давно вылетели. А на дворе всё-таки солнышко, белый снежок ночью выпал.
— А вы не боялись, что фашисты прилетят на самолёте, увидят вас и сбросят бомбу? — спрашиваю я.
— А днём бомбы не кидают, днём только разведчики летают, — говорит Серёжа. — Бомбы ночью кидают.
— Верно, Серёженька, днём летают разведчики. И в тот раз тоже летали. Один покружил, покружил над нашей улицей и полетел дальше.
Я говорю:
— Я бы, наверно, умерла со страху.
Аля усмехнулась:
— Привыкла бы. — И продолжала рассказывать: — Встали мы в очередь часов в одиннадцать, а муку привезли уже в сумерках. Я за это время успела сходить проведать Серёжку. Его Надежда Андреевна напоила чаем и уложила спать. Вернулась, а Рудик уже стоит в магазине и достаёт из кошелька карточки. Меня к нему пропустили, и скоро мы получили наш паёк. Пробираемся с пакетами к выходу, стараемся, чтобы не просыпать муку, и вдруг как завоет сирена и по радио объявляют воздушную тревогу.
Директор магазина просит нас:
— Граждане! Выходите во двор и спускайтесь в убежище! Не имеем мы права держать вас во время воздушной тревоги в магазине.
Все поворчали немножко: вот, мол, только дождались муки, и вдруг иди в подвал! Но ничего не поделаешь, пошли.
— И вы тоже?
— Ага! Дураки мы были? Серёжка дома голодный, а мы будем в убежище отсиживаться?.. Мы вышли вместе со всеми, а потом все повернули направо, а мы прямо к воротам. Темнота была, ни зги не видно! Дежурный нас не заметил, и мы выбрались на улицу.
А вокруг как всегда: самолёты гудят, ревут, зенитки бьют… Всё небо прожекторами расчерчено… Прошли мы шагов десять, и вдруг как грохнет, как тряхнёт! Я кричу: «Рудик, ложись!» А он: «Алька, ложись!» Повалились мы в снег, но о пакетах своих помним, боимся, чтобы не просыпать муку. Полежали немного, отдохнули — ведь целый день в очереди стояли и