и потребовали права свободного хождения через лес. После долгих препирательств общество шахтовладельцев вынуждено было уступить. И теперь до и после смены для шахтеров на полчаса открывались ворота в ограде, но для шахтерских семейств лес по-прежнему оставался запретной зоной. Как же! Не хватало только, чтобы бесчисленные чумазые оборванцы — дети рабочих — нарушали тишину леса и чтобы в окна кухонь живших здесь служащих заглядывали любопытные глаза шахтерских жен! Не хватало еще, чтобы они валялись тут по воскресеньям на зеленой травке! Они, видите ли, жаждут отдыхать от бесконечных своих забот и горестей, хотят в воскресенье скинуть усталость, накопившуюся за неделю. Ну что ж, могут и вдоль железнодорожной насыпи погулять, если уж так им захотелось свежего воздуха! — рассуждали господа шахтовладельцы.
Два человека в глубоком раздумье не спеша шли узенькой лесной дорожкой. Йожеф Рошта впереди, а за ним, тихо шурша травой, Лоран Прюнье. Йожеф заговорил, не оборачиваясь:
— В юности, бывало, как наступит весна, не могу сладить с собой, да и только! Никогда я не хмелел от вина, а вот от горного воздуха, от наших гор… Как пригреет весеннее солнышко, так просто в буйство какое-то впадаешь, а грудь теснит… от великой радости, от ожидания. Разве знал я тогда, маленький деревенский мальчишка, о чем мечтал?
— А с тех пор узнал?
— Да. Теперь это я уж знаю, но нет во мне радости. Скорее больно в такие вот весенние дни.
Его спутник помолчал немного, потом сказал строгим голосом:
— Нехорошо так, Жозеф. Знаю, ты все тоскуешь по родине. Конечно, там у вас теперь другая жизнь, но ведь ты не за то боролся, чтобы социализм победил лишь у вас. Неужели ты ради одной только Венгрии, ради одних только венгерских рабочих сидел в тюрьме, едва не подох с голоду, когда был безработным, а потом чуть не погиб в немецком концлагере? А теперь вот загрустил, будто не дали тебе заслуженной награды. Так я говорю?
— Так. Но есть и другое… — Опустив голову и ведя одной рукой велосипед, Йожеф заговорил отрывисто: — Что я пережил такого особенного? Да ничего по сравнению с другими. Ведь вот я уцелел, жив, здоров, у меня есть семья, дом… Да только цели нет в жизни. Ты же видишь, Лоран, — и резким движением он запустил пятерню в густые блестящие волосы, — эти господа здесь снова готовят войну. Они хотят постепенно вовлечь в нее всю Азию. Потом и наша очередь придет, ведь их намерения ясны и ребенку! — Йожеф стукнул по рулю велосипеда, и звонок чуть слышно звякнул. — Так неужели ждать, чтоб меня снова погнали на войну, опять заставили работать на них?! Один раз — на немецких фашистов, другой — на американских империалистов? Надо будет, так я и сам воевать пойду, но только за наше дело, за наше! А когда я здесь…
— Ну хорошо, хорошо, не горячись!
Они были уже недалеко от забора. Здесь дорожка расширялась. Подтолкнув свой велосипед, Лоран Прюнье пошел рядом с Йожефом Рошта.
— Война-то не только от них зависит. Ведь и американский народ уже знает, что покушаются не только на нас, но и на него. Это теперь и в других странах понимают, во всем капиталистическом мире. Движение за мир все усиливается, это ведь не шутка!
— Знаю, знаю. Но есть и другое…
У ворот, покуривая, расхаживали два американских солдата. Казалось, они и внимания не обратили на шахтеров, которые вышли из огороженного лесного участка и, не поздоровавшись с американцами, повернули к шоссе. Там было оживленно: мчались автомобили; отчаянно звоня и быстро огибая грузовики, проносились велосипедисты; иногда образовывался затор; люди перебрасывались короткими фразами, звучал смех… В лучах заходящего солнца над дорогой плясала пыль. Близился вечер.
— Да, есть и другое, — задумчиво повторил Йожеф Рошта, не проявляя никакого желания сесть на велосипед.
Тогда Лоран Прюнье направил обе машины к краю шоссе.
— Ну, и что ж это за горе?
— Да вот… обленился я как-то. Что мне поручат — выполняю, дело свое делаю, но того старого чувства, той, знаешь ли, радости больше нет. И сам от себя я ничего уж не затею, ни за какое дело по своей охоте не возьмусь… Старею, видно, — закончил он с горьким смешком.
— Глупости говоришь, Жозеф. Ни единого седого волоса у тебя не вижу.
— Это у нас в роду. Мать так и умерла черноволосая.
— Сколько ей лет было?
— Да так лет тридцать восемь — сорок… что-то около этого. Я еще ребенком был, последним ведь был в семье-то…
Лоран Прюнье, коротко остриженный, широкоплечий, жилистый крепыш с густыми усами и вздернутым носом, окинул своего друга испытующим взглядом. Лоран Прюнье любил во всем точность, порядок и с трудом вникал в сложные душевные переживания других людей, в сущности рассматривая эти переживания как непорядок. Он считал, что, когда речь идет о собственной судьбе, приходится примиряться с вынужденным положением, зная, что одному невозможно разрешить большие проблемы, а потому и нечего попусту растрачивать силы в борьбе за свое личное благополучие. Ведь этому человеку, который идет сейчас, в раздумье опустив голову, всего-то-навсего лет тридцать шесть — и скажите пожалуйста, он уже вымотался! Странные вещи происходят иной раз с этими товарищами, приехавшими с Востока: одни, вот как Йожеф, падают духом, другие, как Вавринек, становятся ко всему равнодушными, остывают; бывают и такие, что совсем опускаются. Конечно, последние — исключение. Три венгерских шахтера, которые пять лет назад вернулись к себе на родину, ни в коем случае не относятся к таким людям. Работают они в своей Венгрии с воодушевлением… А Жозеф Роста за последние годы действительно изменился. Не внешне, нет — выглядит он, скорее, не по годам молодым: волосы длинные, узкое лицо словно высечено резцом, — думает Лоран Прюнье, все с бо́льшим интересом разглядывая хорошо знакомые черты друга. Эта расслабленность, неудовлетворенность идет откуда-то изнутри. Но, как бы там ни было, держись, на то ты и мужчина! И Прюнье говорит твердо и решительно:
— Держись, Жозеф, не ной, как старуха. Среди нас ты можешь работать так же хорошо, как и на