убежал.
Все же отомстил отец Егорки Самсону. В мокрой шахте приказал ему работать. Затуманился Самсонка, но не шахта его пугала, а тоска по Дуньке в землю гнула, сердце жгла.
Не говорил Самсон девке, что она ему желанная была.
Знал он, давно уж догадался, что не про него она думу берегла. Другого Дунька любила, и парень был неплох: чернобровый, статный — красавец Евсей, один во всей округе певун и соловей.
И вот как-то раз забрел Самсонка на вечерку, невмоготу ему было оставаться одному, казарму караулить. На посиделках была и Дунька, милого ждала.
Как полагается, сказки говорили, а потом за песни принялись. То одна затянет девка, то другая подхватит:
Иссушила молодца —
Не полуденна жара,
Не полуденна жара,
А работушка горняцка.
А потом все враз затянули песню старую, как сам Урал:
Эх вы, теги, мои теги,
Вы летите поскоряй,
Вы летите поскоряй,
Черных воронов быстряй!
И то ли от песни, то ли от ночи такой теплой, ясной не вытерпел Самсон и к Дуньке подошел. Посмотрел на девку, а она туманная сидит.
Слово за слово. Призналась Дунька, рассказала, будто брату, все ему, что любовь у нее с Евсеем расцвела, да только под венец он ее вести не хочет. Отец и мать благословения не дают. Дескать, сирота, гола, у самих и так нужда.
— А ты не печалься, Дуня, — тихонько ей сказал Самсон. — Знаю я сиротскую долю, сам вот сиротой живу, ты знаешь. Миром мы тебе поможем. Приданое соберем и в сундук положим, — пообещал Самсонка и, так вздохнул, как будто потерял чего-то.
— Што ты, Самсонка, да видано ли дело — сундук собрать с приданым? — изумилась Дунька и тоже вздохнула, но только по-другому, будто что нашла. По деревне знала Дунька, что верен на слове был Самсонка.
И вот днем, при ярком свете, при людях, не стыдясь, принес Самсон на загривке к Дунькиной избе сундук кованый, а в нем одни лишь самоцветы лежали.
И когда нес его Самсонка, без малого вся улица была. Конечно, первыми прибежали ребятишки, за ними — женки работных, а потом и мужики пришли. Праздник был какой-то. Говорят, поп Макар как увидал такое шествие людское, аж сплюнул чуть ли не в лампадку от досады.
— Икону так не провожают, как за Самсоном все идут. Ишь ведь нашли какое чудо: сундук понесли! — ругался он вдогонку людям.
А было это, и вправду, будто чудо — и не только для Самсона, но и для тех, кто его знал, кто, вынув из запрятанной тряпицы самоцвет, ложил его в мирской сундук для Дуньки.
Знали люди и раньше, что ежели надо пойти в огонь или под плети — в пожарку, чтобы выручить друга из беды, не задумывался Самсонка. Оттого никто не удивился, что он и Дуньке помогал. А о том, что он любил девку, никто не видел и не знал. Умел Самсон любовь свою хранить так же крепко, как Дуньку он любил. Но когда ему навстречу из балагуши выбежала Дунька, увидав его с сундуком, и кинулась ему в ноги, не выдержал Самсон — аж побелел, будто вся кровь его отхлынула от сердца и, смешавшись с его любовью, как из глубокой раны потекла. Он зашатался даже, а потом, поднимая Дуньку с земли, поглядел ей в глаза — да так, что у многих слезы показались. Сказал ей два слова и круто зашагал в проулок.
По-разному об этом говорили люди. Кто жалел парня, кто говорил, как дед Петро, дескать, разная любовь бывает: у плохого она с мышиный шаг, а у доброго — с полет орлиный. Сам орел наш Самсон. Такая и любовь у парня.
Но никто ни разу над Самсоном не смеялся. Понимали, что любовь у него была выше Сугомака, светлей и чище Увильды.
И вот как-то раз ночью, дня за два до свадьбы Дуньки с Евсеем огонек до свету в одном окошке расторгуевского дворца горел. Управитель вел беседу за чаркой старого вина с Перфишкой. Узнал он об Дунькином сундуке и отнять у нее задумал.
— За одним и с Дунькой рассчитаться! — подсказывал Удав. — Не раз она, смутьянка, девок подбивала в шахтах на работу в постный день не выходить, дескать, харч голодный.
На том и порешили с приказчиком они: ночью, когда все уснут в заводе, Перфишка с тремя наушниками нападут на балагушу Дуньки, захватят девку — и в каземат ее.
Боялись они напасть в открытую. В Нижнем Кыштыме народ бунтовал.
— И такое может в заводе начаться — не рад будешь и сундуку, — шипел Удав.
Накануне свадьбы у Дуньки был девичник. Девки песни пели, сарафаны шили ей.
Вдруг колокольцев звон раздался под окошком. Не успели девки шум поднять, ворвались в балагушу три детины. Девки в страхе завизжали, кинулись воя из избы. А пока подоспели люди — ни Дуньки, ни сундука.
Бежал, как на пожар, Евсей из мокрой шахты, вместе с Самсоном работал он. Никто не видел, куда девались разбойники, куда угнали тройки.
Не спалось в ту ночь и Самсону. Тихонько слез он с нар и пошел на улку. Ходил он по заводу, смотрел, как лес и горы спали, потом к заветной балагуше подошел. А там крики, споры. Он туда прямо.
А Расторгуев в это время уж в одной из заимок рылся в Дунькином сундуке. Отобрал камни, что были подороже.
«Ох, и дурак же Самсонка-то, — думал про себя Расторгуев. — Таким богатством владеть и нищим остаться. Да я бы-те сразу откупился — в купцы бы попал. Погоди, через эти самоцветы сам я мильонщиком стану, в кулак Урал зажму, киржацкие клады откопаю», — хихикнул он, мигая глазом.
Не ведал Расторгуев, что тайно люди в горах копались. На господские харчи-то да обсчеты не шибко разживешься. Вот потому и смог каждый дать по самоцвету, а получилось миром — Дуньке-сироте приданое собрать. В том и сила была мирского сундука у Дуньки, что в ночь она из нищей стала богаче королевы.
— Ну и дурак же Самсонка-те, ну и дурак! — снова хохотал, икал Расторгуев. Потом Перфишке сказал:
— Мы тут распустим слухи, мол, сбежала Дунька. Убегом за другого, мол, ушла. Для виду погоню-те наладим.
А сам в эту же ночь с самоцветами в город укатил в надежном месте спрятать, а тон продать. Перфишке приказал заимку караулить, в помощь дал лакеев, егерей.
Но верно говорится: «Хорошо