И пока мама говорила всякие благодарные слова красному дяденьке, мы с Наташей молча отошли и прислонились к теплой стене дома, в котором был подвал для хранения овощей.
Когда мы были дома одни, Матрешенька занималась хозяйством: мыла, стряпала, убиралась, а мы сидели за каким-нибудь столом: большим обеденным в столовой, письменным папиным в кабинете, или за нашим столом в детской, в зависимости от того, какой стол был уже убран и в какой комнате было вымыто, и рисовали.
А под папиным столом мы с Наташей иногда сидели и шепотом играли. Письменный стол был очень удобен для игры. Играть под столом можно было во что угодно и очень интересно. Там получался маленький домик. Если захочешь выпрямиться, то не сможешь, в домике под столом можно было только сидеть и ползать. Там были две блестящих коричневых стены, зеленая настоящая стена и деревянный желтый потолок. А дверь можно было повесить — заткнуть в верхний ящик или закрыться большим креслом.
Вот вошла Матрешенька. Думает, мы в прятки играем. А мы играем в комиссию.
— Погодите, гражданка! — строго говорим мы Матрешеньке, — вас вызовут.
Чего-чего не было в папином письменном столе! Мы-то хорошо знали. Правда, папа запирал его иногда, но Матрешенька знала, где ключи, и открывала нужные ящики. И мы аккуратно перебирали бумаги. Это были не очень интересные ящики, но там попадались чистые листы бумаги, мы вытягивали их и радовались вместе с Матрешенькой, звали ее для этого из кухни. Бумаги для рисования нам не хватало всегда.
Ящик, где были гвоздики, шурупчики, проволочки, гайки, был интересен, но не очень. Самым интересным был ящик с охотничьим снаряжением: тугой мешочек с дробью, картонные гильзы, литые пульки, цепкие колючие крючки.
Один раз, правда, не в охотничьем, а в бумажном ящичке мы нашли револьвер, блестящий, тяжеленный. Решили поиграть в войну. «Красными» хотели быть я и Наташа. Сделать «белыми» игрушки пожалели, мы их любили.
Решили, что «белые» — наши отражения в зеркале и надо их расстрелять.
Грохот был такой жуткий, что я даже не испугалась. Я заплакала только когда прибежала из кухни Матрешенька, и лицо ее было белее бумаги, на которой мы рисуем. Она тоже заплакала, сунула револьвер под матрац и позвонила папе.
К нам пришли поделиться радостью тетя Нюра с дочкой Лузочкой. Наш дом большой, пятиэтажный, поэтому соседи по дому делились с друг другом, в основном, новостями, а соседи по подъезду — не только горем, радостью или новостями, но и солью, спичками, хлебом.
Лузочка с мамой, папой и двумя сестренками, младшей и старшей, жили как раз над нами, на пятом этаже, в большой, очень чистой, аккуратной и красивой комнате. Там всюду лежали вязанные крючком кружевные или вышитые белые салфеточки. Соседи называли тетю Нюру хорошей хозяйкой и очень уважали: трое детей, зарплата мужа невелика, а дети всегда ухожены, дома порядок. Лузочкиного папу (он потом погиб на фронте в сорок четвертом году) все хвалили за доброту и хорошую работу и, вздыхая, добавляли потихоньку, что он иногда может выпить лишнее.
Лузочка с мамой пришли показать, какую чудесную матроску удалось купить. Обычно тетя Нюра сама шила девочкам одежду: и дешевле, и мануфактуру достать легче, чем готовую вещь. А тут отец получил премию к празднику, и в магазине оказались эти матроски.
Ну и матроска! Мечта всех ребят и их родителей! Тетя Нюра и наша няня Матрешенька поворачивали Лузочку и так и эдак, любовались и все повторяли, какая замечательная матроска: кофточка в самый раз, плечики не тянут, юбочка впору, не длинна, не коротка. И главное — чистая шерсть, тонкая, блестящая, совсем не мнется.
Помнут складочку — отпустят: и правда, складочка висит, будто ее и не трогали. Мелкие складочки, одна к одной. Это называется (я с тех пор запомнила) — плиссе.
— И в праздник на люди выйти, и в будни носи сколько хочешь, материал немаркий, постирать, и как новая. Сносу ей не будет, еще младшим достанется, — радовалась Матрешенька.
Лузочка, розовая от смущения, от стольких взглядов, устремленных на нее одну, послушно поворачивалась в их руках, и ее легкие светлые волосы взлетали и казались еще светлей, а глаза — еще синей от синей матроски. Лузочке и нам с сестрой было не важно, чистая шерсть или нет. Главное — большой матросский воротник и на нем две полоски, красная и синяя.
Запахло чем-то подгорелым, взрослые ушли на кухню, мы остались одни. Мы с сестрой сидели за столом, на котором альбомы, краски, кисти, вода в баночке, цветные карандаши. Перед приходом гостей мы точили карандаши. Рисовали мы с сестрой много, и, чтобы не отрывать взрослых от дела, сами научились точить карандаши. Нам было тогда немногим больше пяти лет, а Лузочке чуть меньше.
Лузочка стоит рядом, мы смотрим друг на друга, совершенно счастливые, и смеемся. Тихо, комната полна солнцем, еще только утро, а мы уже вместе и впереди целый день. И не зная, что делать от радости, я взяла бритву, провела ею по воздуху и говорю:
— А вот мы сейчас разрежем эту прекрасную матроску!
— А вот не разрежем! — понарошку пугается Лузочка и отклоняется, и мы все хохочем, как дурочки.
— А вот и разрежем! — Я протягиваю руку с бритвой и провожу лезвием возле самой матроски.
— А вот и не разрежем! — еще больше для вида пугается Лузочка и мы все трое хохочем еще громче.
— А вот и разрежем!
— А вот и не разрежем!
И вдруг матроска у меня под рукой распалась, стала видна тонкая Лузочкина шея и белая аккуратная нижняя рубашечка. Круглые проймы лежали на двух тонких косточках, которые мы на тогдашнем уровне знания анатомии называли ребрами и лишь потом узнали, что это ключицы.
Раздался такой дружный рев, что взрослые мигом очутились рядом. Когда, наконец, силком оторвали мои руки от лица, я увидела сестру, которая печально глядела на меня и Лузочку, тонкими руками прижимавшую края матроски один к другому, как будто они могли срастись. Губы у Лузочки дрожали, а глаза, полные слез, с великой жалостью были устремлены на меня.
Тетя Нюра взяла дочку за руку и тихо увела домой.
Вечером (мы уже легли спать) вернулись с работы наши родители, и я слышала негромкий долгий разговор на кухне. Потом Матрешенька поднялась на пятый этаж к тете Нюре, а когда вернулась, я услышала ее шепот: «Нет, говорят, никаких денег не надо. Это же, говорят, дети. Они нечаянно…»
Лузочка изредка носила эту матроску, но в будни, а не в праздники. Кофточка была очень аккуратно зашита. Только все равно был виден длинный, от воротника до пояса, шов. Ведь материал был тонкий, блестящий, чистая шерсть.
Мы с Наташей сидели в детской и слушали детскую передачу. Круглое радио висело у нас на стене меж двух огромных окон. Мы смотрели на него и на голубое небо в окнах. Потом радио долго и интересно говорило о самолетах, дирижаблях, о полетах на Северный полюс, читало стихи.
Когда передача кончилась, мы начали играть, а радио сказало: «Перерыв на пятнадцать минут». Тогда были такие перерывы, и мы всегда думали, что в эти перерывы делают? Кушают, наверное. Что кушают? Наверное, котлеты. С макаронами или с пюре?
И тут я нечаянно придумала стихотворение, слова как-то сами по себе пришли в голову:
Мой отец — пилот.
У него — самолет.
Он летает над полями,
Над лесами, над лугами.
Я очень обрадовалась и сказала стихотворение Наташе. Наташа тоже очень обрадовалась, с гордостью посмотрела на меня и побежала в кухню к Матрешеньке, крича:
— Какое Таня стихотворение придумала!
Дело было в выходной. Папа с мамой и Светланой куда-то собирались, но к литературе они относились с огромным уважением. Папа снял пальто, отыскал толстую чистую тетрадь, положил ее на большой круглый стол, рядом поставил большую стеклянную чернильницу, очень красивую, с письменного стола. Папа сам большими ясными фиолетовыми буквами переписал сие произведение. Сказали: «Ну, пиши теперь дальше!» — и ушли, тихонько притворив дверь.
Я сидела одна в комнате. Высоченные чистые стены. Далекий потолок. Коричневый шкаф будто падал на меня. Тишина. Потолок начал отодвигаться, расти, холодный, белый, стены — раздвигаться, подниматься, чужие, незнакомые. Коричневый шкаф стал еще более коричневым, наклоняется на меня всеми стенками и углами.
Стол, за которым я сидела, тоже начал расти. Скатерть суровая колется. Стеклянная чернильница стала уж совсем огромной и чужой. А самыми чужими были фиолетовые строчки в громадной тетради про какую-то девочку, у которой отец летит над полями, лесами и лугами. Я тихо сползаю со стула и убегаю от всего этого без оглядки.
Мы играли на нашей стороне двора. Окна нашей квартиры и двери наших подъездов выходили на эту сторону, она и называлась нашей. Наша сторона была очень знакомая, каждый камушек, каждая загородка, сломанная или пока не сломанная. Но зато в земле было немало прекрасного.