— Хорошо. Только слухай внимательно и не перебивай, — предупреждает дядя Федя, и в руках у него опять появляется кисет.
— Я не буду, — обещает Серёжа, и мурашки от нетерпеливого ожидания бегут по его спине.
А солнце уже высоко над горами и лесом, с каждой минутой всё сильнее раскаляется и бьёт в Серёжины глаза нестерпимо яркими лучами.
4
— Значит, так, — начинает дядя Федя, изо рта и носа пуская синие струйки дыма, — когда германец пошёл на нас войной, через несколько дней после того в Курортном объявили эвакуацию... Меня-то на войну не взяли из-за правого глаза: в детстве мне его прутом выхлестнули, а тут вдруг в военкомат вызывают. Приезжаю я в Белогорск, захожу в военкомат и докладаю: такой и такой-то, мол, прибыл. Правда, встретили меня хорошо, уважительно, а потом оставили в кабинете с глазу на глаз с одним любопытным мне человеком. Д-да... Видел я его раньше, и не раз, а тут вдруг такое чувство у меня, которое подсказывает мне, что я этого человека раньше никогда не видел и знать не знаю. Ну, поговорили мы малость про то да про это, а он вдруг и спроси: вы, мол, Фёдор Яковлевич, немецкий язык знаете? Д-да... А время, само собой, такое, что не только знать, а и слышать про немецкий язык ничего не хочется. Я и отвечаю ему: мол, жил среди немцев, чего-то понимать стал, но не шибко. Так, если что скажут — пойму, а сам сказать — не в моих силах. Ну он меня ещё про работу спросил, про семью, а потом, в конце, так и сказал: вы, мол, Фёдор Яковлевич, как работали возчиком, так и работайте, что бы ни случилось. Немцев сейчас сильно не ругайте — всякое может случиться. О нашей встрече лучше никому не говорить, даже жене. А мы вас, если надо будет, найдём... Д-да. С тем и распрощались. Я, честно сказать, так толком ничего и не понял. Ну и вот, значит, пришли фашисты. Я, как договорено было, при лошадях остался. Там какого фашиста в комендатуру свезёшь, а то фураж, продукты перевозишь — в таком вот порядке. И месяц проходит, и другой, а всё ничего не слышно. А тут вдруг едем как-то из Белогорска, продукты везём. Я на передке, лошадок своих погоняю, а в бричке два фрица, копчёную колбасу лопают. И слышу это я, как один другому что-то про партизан зачал говорить. Ну я, конечно, ушки на макушке, слушаю, а вида не подаю, что мне их разговор понятный. Ну и узнал, что в нашем селе для борьбы с партизанами решено егерский отряд сформировать. И что на следующей неделе готовится крупная операция против «красных бандитов», как они тогда партизан прозывали. И вот тут зло меня разобрало, думаю, где же тот фрукт, что со мной в военкомате разговаривал? А он вечером и нагрянул. Правда, не сам он, а от него хлопцы пришли. Я им всё и обсказал. Они поблагодарили меня, о постоянной связи мы договорились, ну и ушли хлопцы... Д-да. На следующей неделе сунулись фрицы в лес — а там никого нет. И конь не валялся. Ну и пошла у нас таким вот манером работа. Днём я вроде бы немцам служу, ну а ночью всяко приходилось. И раненых перевозил, и продукты для партизан, а потом раз — и кончилось. Забрали меня в Найзац — так раньше Красный Партизан назывался — до старосты...
— За что, дядя Федя? — не понял Серёжа. — Они же ничего не знали.
— Ты слухай, — нахмурился дядька. — К тому времени знали — выдал меня тут один. Ведь от глаз не скроешься, известное дело, вот он и видел, как ночью ко мне приходили, как сам я на ночь глядя в горы уезжал... Д-да. Значит, привезли меня до старосты и начали допрос. В бумажку смотрят и спрашивают, куда я такого-то числа ездил, кто ко мне такой-то ночью заходил. Всё там, как есть всё, было прописано. Это, значит, предатель так постарался, перед фашистами выслужился... Ну а я им одно: ничего, дескать, не знаю. Никуда я не ездил и ко мне никто не приходил. Ну, поспрашивали меня, а потом заперли в доме, и дело с концом. А на другой-то день и наехали специалисты из комендатуры. Эти уже по-другому спрашивали...
— Били! — сквозь зубы продавливает Серёжа.
— Только и тут они ничего не достигли, — спокойно про должал рассказ дядя Федя. — А когда увидели, что я скоро того, богу душу отдам, спохватились, что так-то и вовсе ничего не дознаются. Ну и посадили меня в бочку с водой. Большая такая бочка, под вино. Чтобы не захлебнуться, мне надо было или на цыпочках стоять, или голову вверх поднимать. Д-да... Так вот я там, в бочке, девять дней и отстоял. А дело в декабре было, холодно...
— Девять дней?! — не может этого постичь Серёжа.
— Ну, это не подряд, а то бы я в первый день загнулся. Там у них всё рассчитано было: два часа в бочке, полчаса отдыха, — объяснил дядя Федя. — А рядом караульный с винтовкой: в шубе, на руках меховые рукавицы, на голове шапка. Несколько раз и предатель тот в караульные попадал. Я ему и говорю, слушай, мол, кум, выпусти хоть на минуту из бочки, совсем всё нутро смёрзлось. А он как оскалится и прикладом на меня... Д-да. Ну, говорю я ему, подожди, будет и на нашей улице праздник... А через девять дней они по-другому решили и тёте Паше велели забирать меня. Пришла она за мной, заплаканная, а я идти не могу. Да что идти, даже встать уже сил не хватило. Тогда она к Голубевым сбегала и у них тележку попросила. Уложила меня на ту тележку и домой, как маленького, повезла... Да, Серёжа, такие-то вот дела... Немцы, конечно, засаду возле моего дома устроили, но у нас своя связь была, и тётя Паша хлопцев предупредила, чтобы до нас не совались. Вот они на вторую ночь нагрянули, засаду перебили и всех нас с собой увезли...
Однажды окружили нас, все ходы-выходы запечатали... Это вот здесь, — дядя Федя показал в сторону леса, — недалеко дело было. И надо нам или сдаваться, или ихнее кольцо как-то прорывать. Вот мы ночью и пошли... Много той ночью наших хлопцев полегло... Много, Серёжа. При нас ведь семьи были: жёны, дети... А с ними какой прорыв? В общем, стали мы дня через два в условленном месте собираться. Тётя Паша сразу пришла, а вот Шуры с Верочкой нет и нет...
Дядя Федя умолк, потом сердито понукнул лошадей, и долго они ехали в молчании.
— А потом как? — тихо спрашивает Серёжа.
— И потом так же, — отвечает дядя Федя, — по сей день ничего о них не знаем. Или сгинули они в ту ночь, или фашисты их в Германию вывезли — бог его знает... И писали мы потом везде, спрашивали — никаких следов...
И Серёжа представляет двух маленьких девочек в ночном лесу, как их хватают чьи-то тяжелые руки, куда-то ведут по тёмной дороге и прячут в большой каменный дом без окон.
— Вот такие дела, Серёжа,— хлопает себя по колену дядя Федя.
— А про тебя уже написали? — спрашивает Серёжа.
— Про меня? — удивляется дядя Федя. — Это ещё зачем?
— Но ты же герой! — восклицает Серёжа. — Как Зоя Космодемьянская! Только тебя партизаны отбили, а её нет.
— Ну что ты, Серёжа, — легко вздыхает дядя Федя, — если про всех написать — бумаги не хватит. Длинная писанина получится. — И затем уже будничным, обычным голосом он говорит Серёже: — А мы, считай, уже и приехали. Во-он, видишь тот ясень, молнией разбитый? Вот там и есть наша лесосека.
Серёжа смотрит на ясень, но мысли его далеко, там, где некогда были фашисты, и были партизаны, и две маленькие девочки, одиноко оставшиеся в лесу.
1
Отец долго ходит взад и вперёд по маленькой комнате, длинно вздыхает, потом, закинув руки назад, стоит у окна, и наконец говорит Серёже:
— Сынок, так получается, что нам с тобой надо возвращаться домой...
Первая реакция Серёжи — буйная, неудержимая радость. Он вскакивает и на миг замирает, не зная, что предпринять, и этого мига оказывается достаточно, чтобы он осмыслил: «нам с тобой» — и насторожился. «Нам с тобой» — как это понимать? Он внимательно смотрит на отца, и отец, не выдержав его взгляда, вновь принимается ходить по комнате.
— А мама? — тихо спрашивает Серёжа и почему-то боится того, что сейчас скажет отец.
— Мама... понимаешь, Серёжа... — Отец громко хрустнул пальцами. — Она приедет позже. Её врачи не пускают...
— Давай подождём её, — хмурит Серёжа тонкие выгоревшие брови.
— Тут, видишь ли, такое дело... — Отец прямо смотрит Серёже в глаза: — Через неделю начинается новый учебный год. Мы с матерью посоветовались и решили, что тебе нельзя опаздывать в школу. Понимаешь? Поэтому вначале уедем мы, а потом приедет наша мама.
Но что-то не нравится в этом объяснении Серёже, у него как-то холодно становится внутри, и он долго и пристально смотрит на отца, и отец вначале морщится и отворачивается, потом машет рукой и хрипло говорит:
— Впрочем, сейчас мы поедем к ней. Она сама тебе всё объяснит.
И только тут Серёжа замечает большой раскрытый чемодан, в который беспорядочно набросаны разные вещи, в том числе его вельветовая курточка и две чистые голубые майки. И Серёжа понимает, что вопрос с отъездом был решён раньше, без него, и решён так, как говорит отец. И ещё он понимает, что взрослые правы, что так всё и должно быть, раз мать не отпускают врачи, но кто-то внутри Серёжи упрямо не хочет соглашаться со всем этим, не хочет уезжать без матери, ему почему-то больно и страшно. И Серёжа, ничего более не говоря отцу, резко выбегает из комнаты, поворачивает за угол дома и садится на своё любимое место под яблоней. Обняв колени и положив на них голову, он легонько покачивается и сосредоточенно смотрит прямо перед собой: на длинный огород с выжелтившейся картофельной ботвой, толстые стебли кукурузы с крупными початками, кусты малины, посаженные вдоль межи, и ничего этого не видит. Кажется, и мыслей у него никаких нет, а только одна упрямая и твёрдая внутренняя убеждённость: не уезжать! Без мамы не уезжать! Как все вместе приехали, так всем вместе и возвращаться. Ведь закончил же он третий класс здесь, в Курортном, и даже на одни пятёрки, вот и первого сентября может пойти в здешнюю школу... И он специально будет учиться хорошо, на одни пятёрки...