Наступил день, когда стало ясно, что все может быть еще хуже. Болезнь пани Томсовой обострилась. Врач пожал плечами: «Надо в больницу».
В Бореке была больница, где в саду цвели большие пестрые георгины, а в палатах с высокими потолками лечились местные бедняки. Заправлял всеми делами в больнице улыбчивый главврач с блестящими кольцами на руке. Встречая Катеньку в городе, он шутливо называл ее «коллега», словно она уже принадлежала к врачебному цеху. К нему она и пришла со своей просьбой.
В больнице все спешили. На грядках желтела картофельная ботва — для крикливой красоты георгинов не оставалось места: голод вытеснял все на свете. По лестнице пробежала усталая сестра. Из палаты доносился зов больных. В коридорах стояли раскладушки. Война, нужда и эпидемии заполнили провинциальную больницу.
Главврач старался говорить любезно, но в его ответе звучали тревога и озабоченность: «Мест нет, сиделок нет. Конечно, вашу маму мы поместим. Договоритесь со старшей сестрой».
Она была уже не «коллега», а всего лишь Катенька в лоснящемся черном платье.
Старшая сестра торопилась: «Да, да, конечно!» — и направила ее в канцелярию. Там ее не слишком любезно отослали к дежурному врачу. Она постучалась в дверь с табличкой «Амбулатория» и ожидала, что услышит голос говорившего в нос доктора Вацека. Это был рыжеватый блондин, который в прошлом году на масленице несколько раз приглашал ее танцевать. Он всем был недоволен и подчеркивал, что он — пражанин и не привык к провинциальным условиям жизни. Катя надеялась, что их пусть даже поверхностное знакомство поможет ей.
Она нервно теребила брошку на воротничке платья. Это была очень некрасивая черная брошка без всякого блеска, и Катя носила ее только потому, что, по ее мнению, это могло доставить удовольствие маме: когда тоскливо на душе, только и носить такие мрачные броши. До сих пор Катеньке казалось, что это какая-то ошибка, что вовсе ни к чему носить траур по брату, по большому, красивому и веселому брату, который посылал ей из Праги пряники и фарфоровых куколок. Франти! Это он первый сказал, что ей надо и дальше учиться. Нет, она не хотела верить тому, что его уже нет в живых, что он похоронен в чужой земле под деревянным солдатским крестом. Горячие слезы залили ей глаза. Но она поспешно спрятала носовой платок с черной каймой. К доктору Вацеку она должна была войти со светской улыбкой, даже будучи в трауре.
Дверь отворилась.
— Проходите же, проходите! — произнес нетерпеливый, сухой мужской голос.
Перед Катенькой стоял очень высокий, худощавый человек в белом халате. У него было загорелое продолговатое лицо, тонкий нос и серые насмешливые глаза. Левой рукой он поправлял повязку на раненой правой руке.
— А где же… — с удивлением произнесла Катенька, — скажите, пожалуйста, где пан доктор Вацек?
— На фронте, — гласил ответ.
И затем мужчина уже более мягким тоном поинтересовался, по какому делу она пришла.
Он слушал, кивал головой, говорил «конечно», «само собой разумеется», но вдруг запнулся, когда должен был написать листок о приеме больной. Он взглянул на свою перевязанную руку:
— Сожалею… Скажите швейцару, что разрешил принять я.
Катенька поблагодарила и, только очутившись за дверью, вспомнила, что не знает, на кого ей сослаться. Был ли это врач или сотрудник больницы?
— Пан доктор Янда, — сказал швейцар, когда она описала ему наружность высокого человека с перевязанной рукой. — Доктор Филипп Янда. Он тут вместо Вацека.
Теперь Катенька встречалась с ним в больнице ежедневно. Маму положили в длинном зале, где больничные койки стояли в три ряда. Из-за того, что мама была тяжелобольная, а сестры очень заняты, и, наконец, из-за того, что Катенька была — или, скорее, могла стать — «коллегой», главврач разрешил ей самой ухаживать за мамой. По утрам она в ожидании стояла у больничных ворот вместе с пареньком из пекарни, который привозил в двух больших корзинах белый хлеб. Рогалики пахли дрожжами и недоброкачественной мукой.
Катенька спешила в длинный зал, к седьмой койке во втором ряду. Мама лежала так, чтобы видеть, когда отворяются двери. Рядом с ее койкой лежала больная старушка. Вся в слезах, она жаловалась, что сиделки ее обманывают, и просила помощи у Катеньки. В третьем ряду под окном умирала молодая девушка. Катенька приносила ей из города письма и записки, подавала успокаивающие лекарства и воду, поправляла подушки, меняла компрессы. И все время была возле мамы. В ее темных глазах Катя читала просьбы и благодарность. Да, вот так и должно быть — Катенька Томсова будет улыбчива и услужлива, будет всем помогать, чтобы люди ее любили.
Каждое утро она крутилась в этой «тяжелой» палате. Сиделка говорила ей с усталой улыбкой: «Спасибо вам, вы мне очень помогаете!» Однажды Катеньку кто-то назвал «барышня-сестра», и потом ее все стали так называть.
— Барышня-сестричка! — Главврач усмехался так же, как в те времена, когда он называл ее «коллегой». — Барышня-сестричка, пусть старшая сестра выдаст вам какой-нибудь передник! — И он недоброжелательно посмотрел на ее траурное платье.
На следующий день Катя получила белое платье в синюю полоску, какие носили служащие в больницах, и большой передник санитарки. Потом больные забывали говорить ей «барышня», и оставалось только «сестра».
Днем, когда она занималась хозяйством дома, она скучала по этому обращению. Вообще она скучала по человеческим голосам, хотя они просили о помощи, просили облегчить страдание и боль. А дома стояла тягостная тишина. Папа сидел, опустив голову, и медленно, очень медленно поворачивал на пальце слишком свободное золотое кольцо. Катенька готовила какую-нибудь еду из тех немногих плохих продуктов, которые еще можно было купить, убирала квартиру и к вечеру снова торопилась в больницу.
— Обождите, не ходите сейчас туда! — остановил ее однажды доктор Янда, когда она уже взялась за ручку двери. Он отвел ее в сторону от длинного зала. — Та девушка… была ваша подруга? — спросил он.
Катенька поняла, что доктор не хотел, чтобы она видела, как у постели под окном ставят ширму. Та хрупкая, прозрачная девушка умерла.
— Нет, нет! — быстро ответила Катенька. — Я же все равно могу… — и хотела идти.
Он остановил ее вопросом:
— Вы медичка, да? И бросили учебу?
Катенька ответила утвердительно, но при этом не могла не подумать: что за странный человек, как прямолинейно он задает вопросы, не считаясь с тем, уместно это или нет. В больнице о нем особых разговоров не было. Одни его любили и ради него готовы были сделать все, другие говорили, что он насмешник и нелюбезный человек. Шушукались о его руке, будто он сам себе ее поранил, чтобы вернуться с фронта домой. «Не буду стрелять в людей!» — будто так и сказал. Но и друзья и недруги сходились на одном: что он замечательный врач. Катенька часто ловила себя на том, что думает о нем, но разговаривала с ним редко: каких-нибудь несколько сухих слов о состоянии маминого здоровья.
А состояние всё ухудшалось. Огонек жизни в глазах угасал, и однажды поставили ширму перед седьмой койкой во втором ряду. Скончалась пани Томсова, скончалась мама.
Многие высказывали Катеньке слова соболезнования, многие пожимали ей руку, а она не могла плакать. Сидела дома напротив папы, смотрела на его слезы — и не могла плакать.
На другой день утром она стояла перед воротами больницы. Паренек из пекарни привез только одну корзину рогаликов. От их теплого запаха у Катеньки кружилась голова. Она вошла в длинный зал. Седьмая койка во втором ряду стояла, как железный скелет. Без тюфяка, без подушек и покрывала. Катенька подала воду старушке жалобщице, поправила постель больной, которая выздоравливала после операции. Стала разносить жестяные тазики для умывания, ставила их на стул и наливала воду, словом, начала обычную повседневную работу. Она даже не заметила, как чьи-то руки оправили постель, на которой еще вчера лежала мама. Только тогда, когда широко распахнулись обе половины широких дверей, когда в них проехала больничная тележка и санитар положил немощное, страдающее тело на седьмую койку во втором ряду, только тогда Катенька расплакалась. Рыдания и слезы обрушились на нее как дикая, неудержимая стихия. Она беспредельно горько плакала по умершей маме, по брату, похороненному в далекой земле, по отцу, утратившему все в жизни, и по неведомой красоте где-то вдали. Она оплакивала себя, свои несбывшиеся мечты, плакала оттого, что идет война и что она так смертельно устала.
Ее отвели в комнату в мансарде, где ночуют младшие сестры. Дважды или трижды у двери замирали шаги, но ей не хотелось ни с кем разговаривать, хотелось побыть одной. В первый раз это были тяжелые, шаркающие шаги утомленной старшей сестры, потом незнакомый быстрый шаг, и, наконец, послышался уверенный стук каблуков. Она угадала, что это был главный врач, но и ему не открыла дверь.