class="p1">Немного отрезвленный, Лерой разжал кулаки.
— Ты говоришь, это за городом — как же туда ездить каждый день?
— На моей машине. Нужно подобрать четырех попутчиков: если они будут платить мне за оба конца по полтора доллара с носа, я смогу выплачивать рассрочку за свой «меркурий».
Лерой поехал на завод автобусом, выстоял очередь, заполнил анкеты и был принят. Тедди тоже приняли. Он приколол к доске у заводских ворот объявление и нашел еще двух попутчиков — молодых ирландцев, которых он договорился подбирать на углу улицы, где они жили. На Лероя поездки в одной машине с этими балагурами и зубоскалами, которые, казалось, интересуются только девушками, пивом и машинами и словно не замечают, что они с Тедди негры, произвели еще более сильное впечатление, чем сам завод.
Работа оказалась тяжелой, изнурительной и отупляюще монотонной. На что Лерой был жизнерадостен и полон желания дружить со всем миром, но и на него скоро начали находить приступы бессильной тоски. Уж лучше бы работать грузчиком в порту, с итальянцами и пуэрториканцами, среди песен и смеха. Он тоже стал бы с ними петь, и в легкие ему лился бы свежий воздух. А здесь, на заводе, который он, в общем-то, принял не задумываясь, как принял грязь, сутолоку и нищету Нью-Йорка, ему казалось, что легкие его забивает пыль, а душу — бессмысленное однообразие. Чтобы свести концы с концами, нужно было по многу часов работать сверхурочно, и он работал — вместо того чтобы побыть с женой или заниматься пением. Угнетало его и то, что, кроме Тедди, на заводе не с кем было поговорить по-человечески. И он никому не раскрывал своей тайны — ребята в цехе считали его из-за этого немного чокнутым, — пока у них не появился ирландец Кевин, которого назначили ему в напарники.
Кевин и Лерой работали в кузовном цехе. К движущимся на конвейере кузовам они цепляли огромные, весом в 20 фунтов, крюки на цепях, и, когда будущие лимузины подходили к концу их участка, их вздергивали в воздух, словно огромные бычьи туши, и подавали в бондеризационную камеру. Крюки и цепи возвращались обратно подвесным конвейером, красные от антикоррозийного состава, и Лерой ходил покрытый этой красной пылью с головы до ног — от бейсбольной шапочки с козырьком до подкованных стальными подковками тяжелых ботинок, — с перемазанной физиономией, потому что часто смахивал со лба пот рукавицей. Лероя мучила не только эта пыль — самый воздух в цехе был отравлен сварщиками, рихтовщиками, доводчиками, всеми, через чьи руки проходил кузов. Иногда Лерой надевал небольшую маску, которую нашел в кладовой, маска закрывала ему нос, спускаясь резиновым клапаном на рот и подбородок, но спрятать его широкую улыбку она не могла.
Лерой, конечно, понимал, что даром ему это не пройдет, начнутся разговоры. Одно дело очки — очки защищают глаза, их носят все, и совсем другое дело маска. Защищать горло? Подумаешь, нежности какие!
— Пусть болтают что хотят, не обращать же на них внимания, — говорил он Лили. — Мне не за это платят. А дело свое я делаю не хуже других.
— Ты непременно должен беречь горло! — Лили тронула под столом его ногу туфлей. Был субботний вечер, они ужинали в ее любимом кафе, забыв ненадолго о накопившейся за долгую неделю усталости — оба работали полный день в субботу. — Бог с ним, с заводом, хоть тебе там и много платят — важно будущее. Если им что-то не нравится, пошли их к черту, Лерой.
Но Лерой никогда никого не посылал к черту — зачем, ведь так приятно говорить людям хорошие, добрые слова, смешить их, тем более что в глубине души у него жила надежда, что когда-нибудь он сможет порадовать их чем-то бо́льшим. Но когда он начинал думать — а что еще и делать на конвейере, как не думать с утра до вечера все об одном и том же? — когда он начинал думать, во что обратилось бы его существование, не живи он мечтой стать певцом, сердце его сжималось: остаться здесь навсегда, знать, что ты уже никуда не вырвешься отсюда, — это страшно! И страх гнал его к занятиям — так в детстве страх перед наказанием, которое ждет воров, останавливал его руку, тянущуюся к маминой сумочке.
Он не пытался скрыть, что тоска иногда берет его за горло, как не хотел прятать маску, которую надевал, когда в цехе становилось нечем дышать от пыли, как не мог все время глушить свой могучий голос — он сам рвался на свободу, когда дела шли хорошо и будущее казалось близким и прекрасным. Но в тоскливые минуты он невольно уходил в себя и, втиснувшись в багажник, прятался за поднятой крышкой металлического каркаса не только от мастера, но и от всего жестокого, равнодушного мира. Он сжимал в руке свой талисман, и люди не видели, как ему тяжко. Никто не знал, что у него бывают эти приступы тоски, даже Лили; обычно по цеху разносился его веселый, громкий смех, которым он отвечал на шутки и насмешки. Он шел навстречу людям с мягкой, добродушной улыбкой, и эта улыбка была выражением веры в то, что людям свойственно быть хорошими и добрыми, в ней не было и тени угодливости, которая такими муками далась его отцу. А хандра, он был убежден, находит на него только из-за неуверенности в будущем, ведь он ни от кого не ждет ни подвоха, ни предательства и всех хочет любить.
И он пел, когда работал, пел во всю мощь своих легких, и в проплывающих мимо стальных кузовах отражались не только белые, как белки глаз, зубы, но и розовый язык и нёбо. На ребят в цехе и на начальство он не обращал внимания. Начинал он с гамм и упражнений, потом переходил к церковным гимнам, потом к оперным ариям, и голос его, который сам он почти не слышал, а другие хоть и слышали, но разобрать мелодию не могли, пробивался сквозь рев парового молота, визг пневматических сверл, шипенье газовой горелки, выплевывающей метровую струю синего пламени, гудки автокаров, перевозящих запасные части, клацанье самого конвейера. Услышав такое непривычное здесь пение такого непривычно сильного голоса, обалдевающие от нудной, однообразной работы люди изумленно поднимали головы, многозначительно перемигивались и усмехались, потом мученически вздыхали — ну, началось! — и через несколько минут их терпению приходил конец: сначала молоденькие парнишки, а вслед за ними и все остальные принимались стонать, лаять и выть, как голодные волки.
Лероя допытывали, зачем он поет, дразнили «Карузо»