Товарищей у меня много. А настоящий друг всего один. Мы вместе с ним кончали истребительное училище, вместе воевали. Меня в конце войны списали по ранению. А он, Вадим Коростылев, стал Героем Советского Союза, генерал-лейтенантом. В честь друга я и назвал своего последнего сына Вадимом. Мне очень хотелось, чтобы он вырос таким же смелым, прямым и чистым, как Вадим Коростылев.
— Это я-то вру?! — возмущается тетя Вера. — Совести у тебя, милый, нету, вот чего.
Кончается тем, что я приношу три лампочки и с извинениями даю их тете Вере. Я обещаю приструнить сына и принять меры. Тетя Вера говорит, что она вовсе не из-за лампочек, что тут совсем другое. Но лампочки все же берет и с ворчанием удаляется.
— Что ж, — говорю я Вадиму, проходя за ним в комнату и прикрывая за собой дверь, — в тринадцать лет многим кажется, что лампочки только затем и подвешиваются подальше от земли, чтобы вернее тренировать глаз и руку. Когда в них попадаешь камнем, они весьма выразительно оповещают об этом. Какой звук! Точно выстрел! Правда?
— Не бил я ничего, — упрямо стоит на своем Вадим.
— А я бил, — говорю я. — Не эту, конечно, которая в подворотне. Те, что светили на улице в моем детстве. Бил и, к великому сожалению, если меня хватали за руку, тоже держался насмерть. К великому сожалению — потому, что иначе сегодня я был бы несколько иным человеком.
— Каким же? — недоверчиво поднимает голову Вадим. Ничего, кроме подвоха, он в моих словах, кажется, не слышит. И он не таков, чтобы купиться на столь дешевеньком приеме.
— Каким? — говорю я. — Наверное, я был бы сегодня более прямым и смелым.
— Ты хочешь сказать… — хмыкает Вадим.
— Да, представь себе, — говорю я. — Именно это я и хочу сказать. Ты меня абсолютно правильно понял. Так что там у тебя за такое сложное сочинение?
— А! — отмахивается Вадим. — Наша Зинаида вечно придумает.
— Но все-таки.
— Темку она нам для домашнего сочинения подкинула!
— Ну?
— Неужели она не понимает, что существуют какие-то границы?! — горячится Вадим. — Что, в конце концов, попросту безнравственно лезть к нам в душу, заставлять нас хором исповедоваться в своих чувствах.
Что, что, а сформулировать свою мысль с помощью необычных, совершенно взрослых слов Вадим умеет прекрасно. «Безнравственно», «исповедоваться» — насколько я помню, мы таких слов в седьмом классе не употребляли. Откровенно говоря, я и сейчас-то ими не пользуюсь.
— А поконкретнее можно? — говорю я. — Что за тема домашнего сочинения? И уж не эта ли возмутительная тема привела тебя с Петей Зверевым к той лампочке?
— Нет! — заорал Вадим. — Не бил я ее! Неужели трудно понять, когда говорят «нет»?!
— Нетрудно, — соглашаюсь я. — Кончим с этим. Меня интересует безнравственная тема, которую предлагают ученикам седьмого класса для сочинения.
— А ты считаешь нравственно заставлять писать, за что я люблю своего друга? — штурмует меня Вадик. — Я даже наедине с другом не решусь ему сказать, за что я его люблю. Об этом не говорят! Тем более — во всеуслышанье. Это нужно чувствовать. А она… Вот ты, ты сам скажи: за что ты любишь дядю Вадима? Ведь не за то, что он генерал и Герой?
— Понятно, не за то, — соглашаюсь я не без какой-то странной доли смущения. — А вообще-то о твоем взгляде на заданную учительницей тему нужно подумать. Это любопытно.
— Что думать?! — шумит он. — Будто и так не ясно.
— А ты сказал об этом Зинаиде Михайловне?
— Что сказал?
— Ну, высказал свое отношение к теме, которую она вам дала?
— Как это? Станет она меня слушать!
— Почему же не станет. У тебя любопытная точка зрения. Поспорили бы.
— Поспорили бы, — кривит губы сын. — Наивняк ты, папа!
— Да, поспорили бы! — начинаю злиться я. — Собственное мнение — это вовсе не то, что носит каждый из нас в своей голове. Или в крайнем случае выкладывает папе с мамой, что не очень опасно. Собственное мнение — это открытое высказывание своего отношения к тому или иному предмету. Открытое! В Риме стоит памятник одному из величайших людей всемирной истории, Джордано Бруно. Знаешь, за что ему поставлен памятник? За то, что Джордано Бруно не побоялся вслух сказать, что он думает о вращении Земли. Его сожгли, но он не побоялся. Поступок чаще всего начинается с открытого выражения своих мыслей. Без поступка не бывает человека. Если ты побоялся высказать свое отношение к теме на уроке, так хоть сформулируй его в сочинении, которое сейчас пишешь. Смелый не тот, кто бьет в подворотне лампочки. Смелый тот, кто не боится открыто признаться в этом.
Стукнув в сердцах дверью, я отправился ужинать. Последнее время мне все труднее нащупывать общий язык с сыном. Что-то сын вырастал не очень похожим на Вадима Коростылева.
Сколько же нам было тогда лет, когда мы подружились с Коростылевым? Всего года на три — четыре больше, чем сейчас Вадику. Всего. А уже летали, готовились в бой. И главное, не боялись ни черта, ни дьявола. Особенно Вадим. Частенько со стороны кажется, что летчики — это какие-то особые люди, необыкновенно храбрые. Нет, среди летчиков встречаются всякие. И в воздухе подчас быть смелым куда легче, чем на земле. Вон хотя бы, когда Вадим разбил в училище машину…
Помню, в тот день сразу после завтрака мы отрабатывали посадку со скольжением. И неожиданно случилось такое, страшнее чего в авиации не бывает. Это страшное именуют двумя буквами — ЧП. Чрезвычайное происшествие.
И случилось то в начале войны, когда авиационные училища, особенно истребительные, готовили летчиков ускоренными темпами. Разные душевные тонкости были тогда не очень в ходу. Небольшая промашка, срыв, неудача — и считай, ты больше не летчик. Потому что легче подготовить другого курсанта, чем возиться с тобой, неудачником. Тем более, что психологическая травма в летном деле обычно залечивается не скоро. А фронт непрерывно требовал и требовал летчиков.
В тот день наш инструктор лейтенант Норкин, как всегда, скорбно закатывая глаза, объяснял нам на аэродроме задачу:
— Отрабатываем посадку со скольжением. Заходим с небольшим перелетом, скользим и приземляемся точно у «Т».
Не помню, как в других летных группах, но мы со своим инструктором занимались в основном только посадками. И у Коростылева с лейтенантом Норкиным происходили на этой почве трения. Хотя каждому понятно: какие могут быть трения между подчиненным и командиром, в училище да еще в военную пору? Но они все-таки были, эти трения. Едва заметные, ничем не выраженные в открытую. Впрочем, ворчания Вадима по поводу того, что из нас хотят сделать не летчиков-истребителей, а каких-то почтарей-посадочников, до Норкина явно доходили. И еще — Вадим не хотел подражать лейтенанту в управлении самолетом, летал по-своему. Норкин летал, вообще-то, превосходно. Особенно на мой тогдашний взгляд. Все у него отличалось академичностью и точностью, каждая фигура. Вадим же каждую фигуру высшего пилотажа делал с перегибом, допуская абсолютно ненужный, по мнению Норкина, риск.
Посадка со скольжением — это когда самолет планирует боком. При нормальной посадке прицеливаешься на полосу носом. А тут идешь боком, нос отвернут в сторону. Все равно что на санях с горы, когда хочешь быстрей затормозить. На таком планировании истребитель будто проваливается.
У меня неплохо получилось это проваливание. Я полетел сразу за Норкиным. Сначала полетел он сам, чтобы показать, как нужно скользить. А за ним — я. За мной Норкин выпустил еще двух курсантов и следом — Вадима.
Солнце, помню, уже давно зависло над горами и нещадно жарило землю. В кабине «Яка» пекло, как в духовке. И даже казалось, что пахнет не бензином, а пирогами. До обшивки фюзеляжа было не дотронуться рукой.
Отлетав свое, я сидел на краю летного поля в тени развесистого платана. Кора у него отливала телесным, розовато-желтым цветом. Она висела на голом стволе дерева сухими перекрученными лентами. За обнаженный ствол курсанты звали наше единственное на аэродроме дерево «бесстыдницей».
От гор заходил на посадку Вадим. Наш ястребенок с двенадцатым бортовым номером шел с таким перелетом, словно Вадим собирался приземлиться не у «Т», а где-то на пляже за железной дорогой. Я думал, он даст по газам и уйдет на второй круг. Но Вадим отвернул нос и стал падать к «Т». Стал падать почти отвесно, камнем.
Он падал, а я медленно поднимался. Я встал во весь рост. Вадим проваливался до самой земли. В последний момент он хотел выровнять самолет, но не успел. А может, просто не справился с управлением. «Як» ткнулся боком. Жалобно хрустнула стойка шасси. Я сквозь гул моторов других самолетов услышал, как она хрустнула. Машину резко развернуло и понесло к стоянке. Она бежала по кривой, опустив крыло, как подбитая птица.
Что произошло дальше, я не увидел. Между мной и «Яком» оказалась каптерка мотористов. К месту происшествия с другого края аэродрома стремительно рванула пожарная машина. И мне показалось, что Вадим сыграл в ящик. В летном деле и меньшая оплошность частенько приводит к печальным результатам.