Действительно, страха не было. Немного жгло ладони...
На балконе четвертого этажа, не замеченный никем, я отдохнул и стал спускаться дальше. Ладони начало жечь сильнее. А чуть позже пришел страх: веревка кончалась, ноги уходили в пустоту, а до Наташиного балкона оставалось еще сколько-то... и тут, чтобы узнать, сколько, я глянул вниз...
Отвага моя мгновенно иссякла, будто выключилась.
Правда, я успел цыкнуть на себя, собраться и сообразить: если слегка качнуться и в тот момент, когда стена пойдет навстречу, разжать руки, я непременно окажусь на балконе, а не пролечу без пересадки мимо...
Решение было правильным и единственным.
Однако мне пришлось качнуться раз, и два, и три, прежде чем хватило силы разжать пальцы, и не слишком грациозно приземлиться на чужом балконе.
Что последовало дальше?
Теперь уже трудно восстановить подробности в их строгой, логической последовательности, но все же...
Балконная дверь оказалась закрытой. Я попробовал ее открыть, и сразу в голову стукнуло кошмарным женским визгом — не криком, именно пронзительным, вибрирующим визгом. Что-то белое, очень неодетое мелькнуло перед глазами...
Не сразу дошло: то была потревоженная Наташина мать.
В следующее мгновение меня сгребли две здоровенные клешни-ручищи, и взрывающийся гневом низкий голос, возможно, это был Наташин папа, потребовал объяснений: кто я, откуда и для чего явился?
Самым невозможным было объяснить: для чего?.. Действительно, а для чего?
Меня ругали и срамили, срамили и ругали. Водоворот слов долго не утихал: потом, как мелкого воришку, повели из Наташиной квартиры на пятый этаж, к родителям...
Там повторилось все сначала: зачем, для чего?
Слова, слова, слова секли, словно град. Странно, я все отчетливо слышал, все решительно понимал и соглашался: говорились исключительно справедливые вещи. Конечно, мой поступок «нельзя было расценить иначе, как припадок чистого безумия». Только ни одно слово не пристало ко мне. Слова, как и положено градинам, били и отлетали, били и отлетали. Оставалась ли боль? Пожалуй, но ненадолго.
А Наташа?
Удивительно — во всем происходившем Наташа участия не принимала. Или ее не было дома? Или это дефект моей памяти, только, как вела себя в балконной истории Наташа, хоть застрелите, не вспоминается.
Словесный поток не иссякал долго и завершился неожиданно. Мне было велено явиться в директорский кабинет — это ко всему еще! Идти, естественно, не хотелось, но куда деваться? Шел, представляя, как нудно будут звучать давно знакомые упреки: неужели не понимаешь?.. И как только не стыдно?.. Подумал бы о матери: у нее больное сердце! Человек ты, можно сказать, почти взрослый, и — нате...
Но если курица не птица, то школьник разве человек?
Велено — иди.
Я и пришел. Перед директорской дверью рожу скорчил: пять минут до смерти осталось... Директор посмотрела на меня с любопытством и ничего спрашивать не стала! Вообще Александра Гавриловна со странностями была. Ребята ее хоть и побаивались, но все-таки больше уважали. За справедливость главным образом. С секретом она была человек: глядишь на нее и никогда не знаешь, что скажет или как поступит... Если выпадет случай, я еще расскажу о ней.
На этот раз тоже разглядывала она меня, разглядывали а. потом говорит:
— Человек — это стиль, Коля. Запомни. Обдумай. Слова, к сожалению, не мои. Классика... А теперь ступай.
Ну, и поплел я. Со странным чувством поплел: вроде и не совсем Александра Гавриловна меня осуждает.
Только и «подвиг» мой как-то вдруг побледнел, не совсем погас, нет, а так, слинял несколько.
***Мы были городскими мальчишками и, наверное, потому так восторженно приняли книгу Сетона-Томпсона «Рольф в лесах».
Рольф будил воображение: подумать, наш сверстник оставался один на один с дикой природой, открывал совершенно новые, незнакомые пределы мира. Он был самостоятельным в самом высоком понимании этого слова — в решениях, в действиях, в праве рисковать!
«Рольф в лесах», я бы сказал, оказался не просто увлекательным, а прямо-таки подстрекательным чтением!
Бежать!
Куда? Неважно...
Для чего? Чтобы открывать мир, чтобы избавиться от гнета родителей, школы и вообще... интересно!
Кое-кто, начитавшись, ударялся в бега. Правда, до Амазонки, как помнится, добраться никому не удалось, а в железнодорожной милиции Можайска, Раменского, Серпухова побывали многие.
Впрочем, я никуда не бегал. Может, от избытка благоразумия, может, от трусости, а скорее всего, по лени, все собирался, да так и не собрался. Но Сетона-Томпсона я принял весьма близко к сердцу. И Рольф заронил в мальчишескую мою голову вовсе не детскую мысль: человек должен уметь выживать.
Мог ли я предполагать, что судьба кинет меня в непроходимые северные болота, и придется день за днем ползти гиблыми топями, пробиваться к жизни, и не будет у меня даже крошки хлеба?..
Помню, соображениями насчет выживания я поделился с Сашкой Бесюгиным. И тот со свойственной ему моторностью моментально предложил:
— Давай тренироваться! Хочешь, рванем, под Волоколамском, знаешь, какие дебри — закачаешься!.. А можно хоть завтра прямо тут начать.
— Как? — спросил я. Домашний вариант показался мне более желательным, хоть я и предпочел не уточнять почему.
Сашка наморщил лоб, пошевелил пальцами, он соображал, и выкрикнул:
— Пожалуйста! Начинаем трехдневную голодовку, а? Ни крошки в рот, пьем только воду: утром стакан, днем стакан, вечером стакан... Думаешь — легко?
— Не знаю, — сказал я, — не пробовал. А родители? Не дадут, заведутся: заболеешь, помрешь, вредно...
— А камуфляж?
— Это что?
— Маскировка!
В первый день я встал как обычно. Без сожаления смахнул завтрак в помойное ведро, прикрыл газеткой. Вылил молоко в раковину. И, гордый сознанием: вот, отважился, не дрогнул, — помчался в школу. Входя в класс, заговорщически переглянулся с Бесюгиным и понял: Саня тоже явился натощак и переживает примерно те же чувства, что и я...
Уроки прокручивались обычно — ни шатко, ни валко, но после большой перемены в голове появилась непривычная легкость, а под ложечкой — противное сосание. Мне случалось и прежде испытывать голод, но раньше я знал: надо дойти до дому, схватить кусок булки, хлебнуть из носика заварочного чайника глоток горьковатого, вяжущего рот настоя, и голод как рукой снимет.
А тут...
Я начал подсчитывать, сколько прошло часов со времени последнего приема пищи и сколько еще осталось ожидать. Трое суток — семьдесят два часа. Если перевести на уроки, — девяносто шесть с хвостиком... Кошмар!
Подошла Наташка, протянула конфету:
— Хочешь? «Каракум»...
— А иди ты со своим «Каракумом», — рявкнул я, решив, что Наташка нарочно меня заводит, хотя откуда бы ей знать о нашем с Бесюгиным уговоре. У Наташки по-кошачьи сощурились глаза, она противно поиграла бровями и молча попятилась.
Из школы я возвращался в гордом одиночестве.
Живот неистовствовал — эстрадный оркестр выступал! Звучало форто! И все мысли постыдно вертелись вокруг хлеба. Именно хлеба. Мне виделся обыкновенный ржаной кирпичик с черной блестящей, чуть пригоревшей корочкой... А когда от булочной повеяло теплой волной свежевыпеченной сдобы, я едва не захлебнулся слюной. Заданные на дом уроки противоестественно пахли супом и никак не оседали в памяти. Я тупо перечитывал страничку за страничкой, а сам прикидывал: так сколько еще осталось голодать?.. Выходило, много!
Пришла с работы мама, как всегда, спросила:
— Обед понравился? — Мне оставляли обед за окном.
— Прекрасный! — сказал я. — Особенно первое.
Вероятно, в моем голосе прозвучали какие-то неестественные нотки, потому что мама подозрительно прищурилась, но ничего не сказала.