Он проворно сложил товар, сунул его в черную дорожную суму, перекинул ее через плечо и, дотронувшись пальцами до фуражки, вышел. Он был уже на дороге, когда отец окликнул его:
— Эй, любезный! Сколько она стоит, ваша розовая тафта?
Обнажив в злорадной улыбке мелкие, очень белые зубы, торговец назвал цену.
— Ладно, — сказал отец. — Подождите.
Он зашел в спальню и тут же вышел обратно с деньгами в руке.
— Получите!
Торговец сунул монеты в карман, достал материю, передал ее покупателю и, снова приложив руку к фуражке, ушел.
Отец развернул розовую тафту и накинул ее на плечи матери.
— Она и в самом деле тебе к лицу! — сказал он. — Ты довольна?
Мать была так растрогана, что не могла ответить.
— Очень тебя прошу, — продолжал отец, — не пугай меня так больше, ладно?
Когда я увидел этого проходимца с ножницами в руках, я готов был убить его на месте. — Он положил свою большую руку на голову жены. — Береги свои волосы, Мария, — ласково сказал он. — Лишиться их для меня горше смерти. Это, к примеру, то же самое, что потерять крест с цепочкой и другие прабабкины вещи.
* * *
Обеды, завтраки и ужины стряпали мать и Мариэтта, но кормильцем семьи, в глазах Катрин, был отец. Это он делал из муки хлеб. Сначала он месил тесто: голый до пояса склонялся над деревянной квашней, погружая в нее по локоть белые от муки руки, и громко ухал, помогая себе в работе. Круглые мягкие хлебы выстраивались в ряд на чистых досках, затем их несли в печь.
Хлебная печь помещалась в заднем углу просторной пристройки, примыкавшей к дому. Осенью здесь сушили каштаны; их насыпали в большие решета, подвешенные к потолку, а посреди помещения, на плотно утрамбованном глиняном полу, разводили огонь, который поддерживался круглые сутки.
Отец пек хлеб два раза в месяц. Катрин любила смотреть, как он сажает в печь караваи на длинной лопате: плавно вдвигает ее в пышущую жаром пасть печи и ловко выхватывает обратно, сбросив груз на раскаленные камни. Иногда в день выпечки Катрин разрешалось слепить из теста крохотный каравай и испечь его вместе с остальными.
Когда высокие и пышные хлебы были готовы, их вынимали из печи, торжественно несли на кухню и укладывали рядами на решетчатой полке, подвешенной к потолочным балкам. В первые дни хлеб был таким мягким и нежным! Но потом, когда он уже подходил к концу, можно было обломать зубы о черствые серые ломти. Сахар отец сам не делал, он покупал его. Раза четыре в год он отправлялся в Ла Ноайль и возвращался оттуда изрядно нагруженный.
Катрин выбегала ему навстречу, помогала развязать тяжелые торбы и вынуть покупки. Вот соль, пакет с пробками, связка сальных свечей, пачка табака и, наконец, великолепная сахарная голова. Еще не расколотую на куски, ее торжественно водружали на комод, чтобы все могли полюбоваться ею.
— Артиллерийский снаряд, да и только! — говорил отец. — Вот бы обрушить ее на головы пруссаков!
Случалось, что во время путешествия от Ла Ноайли до Жалада от сахарной головы откалывались кусочки. Катрин старательно шарила на дне сумки и, отыскав осколочек, тайком сгрызала его где-нибудь в уголке.
Отец был хозяином веселья. Это он устраивал посиделки с песнями, танцами и другими развлечениями.
В сентябре, когда хлеб был уже обмолочен, начинали убирать коноплю. Ее жали вручную, серпами. Длинные снопы мочили несколько недель в ручейках и прудах. Затем коноплю сушили на солнце и, когда наступало время, мяли в сушильне фермы Жалада, где под потолком сохли в решетах каштаны. Каждая семья приносила свою мялку — примитивный деревянный станок, снабженный подобием рычага, который то поднимали, то опускали, чтобы раздробить сухую костру и отделить ее от волокна. Обломки костры с сухим стуком падали на пол. Очищенное от костры волокно снимали с железных зубьев и связывали в пучки. Работа шла в полном молчании; никто не разговаривал, не пел. Густая белая пыль плотным облаком висела в воздухе, и люди скоро становились похожими на мельников. Женщины повязывали головы платком по самые брови; мужчины надвигали на глаза шляпы. Закончив работу, люди выходили из сушильни с пересохшим горлом, оглушенные грохотом мялок.
Любители попеть и поболтать наверстывали эту вынужденную игру в молчанки на посиделках. Здесь коноплю уже не мяли и не очесывали — ее пряли.
Сушильня слабо освещалась тусклым светом сальной свечки, вставленной в расщеп толстой палки. Этот допотопный светильник не столько освещал помещение, сколько чадил, трещал и брызгал во все стороны салом. Но никто не обращал на это внимания. Все слушали, как отец поет старинные народные песни. В этих песнях говорилось о пастушке и знатном синьоре, о помолвленных и о войне, о любви и о смерти.
Голос у отца был глубокий и мягкий, и, пока он пел, мать неотрывно смотрела на него, а женщины, примолкнув, пряли свою пряжу. Одной рукой они держали пучок кудели, а другой крутили веретено.
Готовую пряжу сматывали с веретена на колесо прялки. Отец крутил рукоятку, и пряжа ложилась ровными мотками. И все время, пока шла работа, люди смеялись, пели, болтали.
Но вот все каштаны в подвешенных к потолку решетах высушены, пряжа готова, вымыта и отнесена ткачу, который должен выткать из нее холст для рубашек и простынь. Работы закончены. Но по вечерам на ферме Жалада снова собираются соседи, чтобы повеселиться и потанцевать. Музыкант, маленький горбатый старичок, взгромоздившись на стол, притопывает ногой и извлекает из своего инструмента высокие, пронзительные звуки. Кружащиеся в танце пары хором подхватывают веселый припев.
Катрин поручают отнести музыканту стакан сидра. Она торопливо ставит стакан на край стола и убегает. Вдруг горбун схватит ее своими крючковатыми пальцами?! Танцоры бросают в шляпу музыканта мелкие монеты, игроки в карты добросовестно кладут на развилку светильника по одному су после каждой партии.
А отец пляшет, отец поет, отец смеется. Он — хозяин веселья, хозяин радости.
Сразу после жатвы Крестный покинул Жалада. Он кое-как дотерпел до этого дня, ночуя в хлеву.
— Теперь, — сказал Крестный Жану Шаррону, — самое трудное позади. После праздника всех святых вы подыщете себе другого работника.
— Ты бросаешь нас в самую страдную пору! — возмутился отец. — А молотьба, а уборка картофеля, а несжатая конопля, а каштаны, которые надо собирать… Подумал ты об этом?
— Ничего! Ваш работник силен, как турок. Он поднатужится малость, и все будет в порядке.
— Это из-за него ты уходишь…
— Нечего о нем толковать.
— Из-за него… и из-за Мариэтты…
— Мариэтта мне все равно что сестра, — живо возразил Крестный. — Вы хорошо это знаете…
— Жалко, что ты уходишь, Крестный. А что ты собираешься делать?
— У меня есть дядя, он плотник в Брёйле. Попрошусь к нему в ученики.
— Хорошее ремесло, — сказал отец.
— Да, неплохое.
— Ну что ж, раз тебе так хочется… Они вернулись в кухню.
— Господи, да разве так можно! — воскликнула мать, бросая суровый взгляд на Мариэтту.
Девушка поджала губы и отвернулась.
— Ну, до свиданья, матушка, — сказал Крестный.
— До свиданья, сынок, — грустно ответила мать и поцеловала Крестного, потом еще и еще раз.
Отец похлопал Крестного по плечу и крепко пожал ему руку. Катрин повисла у него на шее, заливаясь слезами.
— Я не хочу, чтобы ты уходил! — рыдала она. — Не хочу!
— Я вернусь, — сказал Крестный, — обещаю тебе, что вернусь, моя Кати.
Он вытащил из кармана конфеты, насыпал ей полную горсть. Потом достал голубую ленту и протянул матери.
— Пусть заплетает в косы по праздникам, — сказал он.
— Незачем было тратить деньги, они тебе самому пригодятся, пока не устроишься.
Катрин сосала леденец, и соль ее слез примешивалась к приторной сладости конфеты.
— Ну, мне пора, — вздохнул Крестный.
Он неловко подал руку Мариэтте; девушка протянула ему кончики пальцев.
— До свиданья, Мариэтта!
— Прощай, — ответила она.
— Желаю всем здоровья и счастья, успехов и благополучия, — глухо проговорил Крестный.
— Спасибо, и тебе того же желаем, — ответили в один голос отец и мать.
— Спасибо! Спасибо! — повторила за ними Катрин, и Крестный ушел.
Фелавени, дворовый пес, вприпрыжку побежал за ним.
— Ушел, — пробормотал отец.
— Ушел, — как эхо повторила мать. Отец пожал плечами.
— Мариэтта, — сказал он сухо, — чего ты стоишь без дела? Помоги маленько матери, черт возьми!
Мариэтта ничего не ответила. Схватив тряпку, она яростно принялась стирать пыль с комода, потом со стола, с сундука, со стенных часов, со шкафа…
Осенью Обен пошел в школу, и пасти свиней вместо него приходилось Катрин. Рано утром свиньи выбегали, визжа и хрюкая, из свинарника позади фермы, толкаясь, огибали кухню, на мгновение замирали в нерешительности у края дороги и снова устремлялись вперед, вслед за толстой маткой, в каштановую рощу.