— Ни разу я его не видал.
— Он живет больше в Петербурге, сюда только изредка по делам наезжает.
— А я знаю, почему он в Питере живет.
— Ну-ка?
— Он царю тайные советы дает.
Арямов посмеялся. Посмотрел на Гришу:
— Теперь он в отставке, не у дел.
— А вы сказали: «Приезжает по делам».
— Ну, это, брат, дела особые. Тебе не понять.
— Может, пойму.
— Да как же ты, братец, поймешь, когда я сам их не понимаю?
— Вы все смеетесь надо мной, Федор Иванович.
— Вот чудак! Зачем мне над тобой смеяться? Шебековы дела я и впрямь не совсем понимаю. Какие у него дела? Решил, например, он — да не один, а с компанией — нажить деньги на железистых источниках, что бьют ключами из-под земли где-то в лесу, в нашем уезде. Вода, в которой растворено железо, надо тебе знать, очень полезна для хилых, малокровных. Да эти ключи в народе, говорят, давно известны. Сказки сложены про Железный ручей.
Гришу будто толкнул кто-то. Тайный советник сразу вылетел из головы, помнился только Железный ручей, его как будто отнимали у Гриши безвозвратно. Значит, все правда, о чем говорил Елизар Козлов! Будут железную воду продавать в бутылках по десять копеек.
— Ты что загрустил, мужичок?
И Гриша, сам того не собираясь делать, начал вдруг рассказывать Федору Ивановичу, как он хотел идти в лес искать Железный ручей — вот глупый-то был! Он думал, что ручей этот особенный, от него сгинут черные злодеи, а добрые люди на всем свете станут сильными и смелыми.
— Ну конечно, несмышлен еще был, — смущенно добавил он. — В сказки верил…
Арямов помолчал, будто задумался, потом сказал:
— А я думаю, ты все-таки не этот ручей хотел искать, Григорий Шумов. Не печалься: может, придет время, и найдешь ты свой Железный ручей.
Не пора ли и в самом деле забыть Грише Шумову про Железный ручей?
…Школьная жизнь потекла однообразно, день за днем, день за днем.
Учение Грише никогда больших хлопот не приносило: в его дневник опять посыпались пятерки с постоянством, угнетавшим Самуила Персица. В классе опять оказалось два соперника — кандидаты на звание первого ученика. Пока что до сих пор, с прошлого года, считался первым Самуил Персиц.
Гришу, впрочем, это заботило мало.
Но что было удивительно: Стрелецкий перестал к нему придираться.
О, Виктору Аполлоновичу было сейчас не до Шумова.
Уже не только в училище, но и в городе узнали, что надзиратель первым после приезда нового директора вступил в черную сотню — в Союз русского народа.
Город был разноплеменный, в нем жило много латышей, литовцев, поляков, евреев; все они не имели особых причин питать теплые чувства к «обожаемому монарху» (так назвал царя Саношко в своей речи, которую он произнес в начале учебного года, после молебна).
Даже немецкие бароны, гордо считавшие себя верноподданными двух императоров — Николая Второго и Вильгельма Второго, — даже они относились к черной сотне с некоторой брезгливостью. Они хотели, чтобы людей убивали по закону — ведь царские законы давали для этого большой простор. А черносотенцы этого правила не придерживались.
Но вот, ко всеобщему удивлению, в черносотенный Союз русского народа вступил и немец — доктор Рипке, сын пастора, брат той самой барышни, которая выбивала нагайкой глаза безоружным людям.
Оказалось, что доктор Рипке согласен принять православие.
Потом пошли в черную сотню купцы-староверы, лабазники, барышники. Рассказывали, что на собраниях Союза русского народа рядом с действительным статским советником Саношко сидит прасол Лещов.
Из педагогов реального училища в черносотенный союз не вступил никто, если не считать Виктора Аполлоновича.
Но зато приехал новый учитель — черносотенец с громкой славой. Это был преподаватель естествознания, или, как тогда говорили, «естественной истории», со странной фамилией — Ноготь.
Прославился он своими бесчинствами в кабаках Одессы. В министерстве сочли нужным «для пользы службы» перевести его, с повышением в чине, в Д-е реальное училище.
Стало в училище три черносотенца. Не так уж много!
И директор Саношко принялся беседовать с учителями, с каждым в отдельности, о благородных задачах Союза русского народа. Успеха он не имел. Большинство отвечало, что они чужды политике.
Арямов извинился за то, что он принужден напомнить его превосходительству: беседы с директором на подобные темы не входят в обязанности преподавателя космографии.
Голотский будто бы тоже ответил что-то строптивое и сразу же за это поплатился: его сместили с должности инспектора, оставив только преподавателем математики.
Прошло некоторое время. Нового инспектора не было.
И вдруг новость: исполняющим обязанности инспектора назначен Виктор Аполлонович Стрелецкий.
Он даже правила стал вывешивать в коридоре, возле учительской, подписывая их: «и. о. инспектора» и дальше — красивый витой росчерк, в котором нельзя было разобрать ни одной буквы.
Ученики четвертого класса, злые на него за Леховича и Озола, кричали ему вслед: «Ио! Ио!» — подражая ишачьим воплям.
Первый и второй классы придерживались старины — уже испытанного в прошлом году козлиного блеяния. Но теперь бывшего надзирателя все это мало трогало.
Он только изредка останавливался на пороге класса и зло вглядывался по очереди в лицо каждого ученика. Потом уходил.
Надзирателем вместо него был назначен безобидный старик, Тит Модестович, которому только всего и требовалось — дослужиться до пенсии. Даже фамилию его никто из учеников толком не запомнил, а все звали по имени-отчеству.
Однако безобидный этот старик потребовал у начальства, чтобы должность его называлась не «надзиратель», а «помощник классного наставника», как это и следует делать согласно циркуляру номер такой-то.
Директор велел разыскать циркуляр. Верно: в «проклятом» году, как называл Саношко пятый год, высшее начальство велело именовать надзирателей помощниками классного наставника, так как именно это название и было установлено для реальных училищ еще в конце прошлого столетия.
Директор недовольно пожал плечами, но циркуляру подчинился.
Эта крошечная по своему значению история стала каким-то образом известной реалистам, и они с искренним жаром полюбили старика, который, может быть, этого и не заслуживал: никаких других доблестей за ним не числилось.
Как бы то ни было, «Тит» (так его за глаза звали), чувствуя доброе к себе отношение учеников, сам тоже ни в чем не вредил им, а многих, особенно малышей, иногда и вызволял из беды, покрывал их проказы.
Не было никакого вреда от него и Григорию Шумову.
Если добавить к этому, что Стрелецкий стал появляться в классах реже, жизнь у Гриши пошла теперь, можно сказать, спокойная.
Правда, много хлопот доставлял ему оставшийся на второй год Петр Дерябин, с ним пришлось сесть на одну парту в августе месяце.
Перед этим Гриша подробно объяснил Никаноркину, почему следовало поступить так: Дерябин-то сел на второй год в первом классе ради него, ради Гриши! Тот как будто все понял, объяснение принял мирно, но сказал:
— Ты только подставь шею — он сядет!
Гриша никому шею подставлять не хотел. Наоборот, он взялся командовать Дерябиным, заставляя того готовить уроки как следует. Но как раз это-то и оказалось самым трудным.
Дерябин учиться не хотел.
— Ты ж говорил, что остался на второй год из-за меня? А теперь из-за чего не учишься? — спрашивал Гриша сердито.
— Отстань! Мое дело.
— Зачем же я тогда пересел от Никаноркина?
— Вот смола! Прилип… Давай задачу, говори толком, как ее решать-то?
Гриша принимался объяснять задачу, а у Петра глаза постепенно становились бессмысленными, похожими на оловянные пуговицы.
— Ты что, опять не понял ничего?
— Задачи эти, — говорил убежденно Дерябин, — сочиняет тот, кто ничего другого делать не умеет.
— Ты зато многое умеешь делать!
— Видал ты, какие я два самострела сделал летом? Один из них тебе дарю! А ты говоришь: ничего не умею.
— А когда вырастешь, тоже самострелы станешь делать?
— Вырасту — офицером буду. Подумаешь, нужны офицеру твои задачи! «Купец купил три фунта чаю…» Да какой это купец будет покупать три фунта чаю? Он их тюками привозит, ему за это скидку с цены дают. На том и зарабатывает…
В таких делах Дерябин разбирался куда лучше, чем в четырех действиях арифметики.
Он по-прежнему глотал «Приключения Ната Пинкертона», но с Гришей про это больше не разговаривал.
В училище Петр скучал, томился. С тотализатором реалисты покончили — и не из страха перед начальством, а просто так, мода на него прошла. Дерябин втайне жалел об этом, но что делать? Не станешь же играть сам с собою!