…Значит, она тоже, как Гриша, живет в городе без отца. А может, и без матери.
Это как-то сближало Гришу с нею.
Но Никаноркин словно угадал его мысли:
— Отец в Риге, а Нинка здесь живет с матерью.
Гриша рассказал, как он прошлой весной в первый раз увидел Нину Таланову, как упрямо она подкрадывалась к мальчикам.
— Ну, озорная! — словно одобряя ее, отозвался Никаноркин. — Она всегда была отчаянная, никого на свете не боялась.
— А почему ты с ней не поздоровался, если ты ее знаешь?
— Ну, церемонии какие! «Здрасте, как поживаете»!
Однако он с сожалением обернулся назад: тоненькая фигурка рыжей девочки повернула за угол, исчезла.
— Красивая! — вздохнул Никаноркин. — В чем же это ее красота, в рыжей-то?
— Ну, а ты не видишь, что ли? Да краше ее нет в городе!
И Никаноркин неожиданно покраснел так, что даже уши у него стали малиновыми. Не надо придираться к человеку из-за этого. Не надо дразнить.
Гриша проговорил, чтоб переменить разговор:
— Ты мне какую-то новость хотел сказать.
— А, да! Знаешь, у нас открывается кинематограф. На Невском.
— Не может быть!
— Под названием «Гранд-Электро».
— Почему ж никто не знает об этом?
— А я знаю. Даже программу видел: первая картина — виды Индии, потом — драма, потом — Глупышкин.
— Кто это — Глупышкин?
— Не знаю. Наверное, клоун.
— Билеты дорогие…
Гриша говорил обо всем этом, а мысли его были далеко от кинематографа (короткое слово «кино» тогда еще не было привычным). Чудеса экрана он представлял себе очень смутно.
…Через несколько дней он опять увидел Нину Таланову — и ушел от нее на другой тротуар.
После этого она встречалась ему не раз: город-то был не так уж велик.
Взглянув друг на друга, они расходились в разные стороны с неприступными лицами.
Гриша начал ловить себя на том, что он слишком часто вспоминает лицо, окруженное золотым сиянием волос. Иногда он при этом досадовал на себя, а иногда чувствовал прилив такой беспричинной радости, что не мог удержаться — улыбался всему, что попадалось на пути.
В таком виде встретил его однажды Виктор Аполлонович и, приостановившись, спросил:
— Радуешься? Ты все радуешься! Но помни, Шумов, я ничего не забываю! Ни-че-го! Понял?
— Понял, — ответил Гриша, жалея об ушедшей радости.
И для чего живут на свете такие люди, как Стрелецкий? Без них было б куда лучше.
Пусть живут на земле такие, как Редали, как Гришин отец с матерью, как Арямов… как Нина Таланова.
Кинематограф, отделанный с той же роскошью, что и приемные самых дорогих дантистов, был наполовину пуст: цены были не всем доступны…
В маленьком фойе красовались громадные, не под стать тесному помещению, плюшевые кресла, на которые редко кто садился. На столиках лежали альбомы с видами княжества Монако и розовые печатные бумажки с ладонь величиной — там мелким шрифтом описывалось все, что сегодня будет показано в картине. Эти бумажки-либретто знамениты были ужасным своим языком и опечатками, потешавшими всех грамотных людей города. Вместо «весло» стояло: «весело», вместо «меч» — «мяч». Недоумевающий посетитель читал: «Он просил врача мячом». Продираясь сквозь дебри других опечаток, можно было догадаться, что следует читать: «Он пронзил врага мечом». Такие ошибки объяснялись типографской спешкой и упорным нежеланием хозяина тратиться на корректуру.
Как бы то ни было, зритель получал двойное удовольствие: от картины и от смешных либретто.
А без либретто разобраться в картине было невозможно: герои в них действовали беззвучно. Немота их скрадывалась аккордами рояля.
Реалисты, получившие от начальства специальное на то разрешение, пришли в «Гранд-Электро» толпой: тут были и Дерябин, и Никаноркин, и Шумов с Довгелло, и Персиц, и Земмель, и ученики из других классов…
Когда раздвинулись пыльные портьеры и мальчики вошли вслед за другими в душный, непроветренный зал, они прежде всего увидели фигуру Стрелецкого, стоявшего в ложе, обитой голубым бархатом.
— Ну вот, и здесь от него не уйдешь!
Толкаясь, они отыскали свой ряд — самый дешевый, — и вдруг оказались в темноте; загремел рояль, и на полотне молочного цвета поплыли волшебные вилы Индии: пальмы, причудливые храмы, пенистый прибой моря, белые чалмы индусов, худых и словно выточенных из темного дерева… Жалко: слишком быстро картину сменила другая.
В этой расторопно действовал противный брюнетик с усиками, с заученной, фальшивой улыбкой, со стеклышком в одном глазу. Брюнетик был как будто и смелый и умный и дела свои устраивал ловко, но все это оставалось сплошной выдумкой. Гриша брюнету не верил. Уж очень он кривлялся, показывал неестественно белые зубы, и лицо у него было франтовато-потертое. Грише картина не понравилась.
Но вот появился и Глупышкин; рядом кто-то заржал, должно быть Дерябин.
Глупышкину не везло, он все делал невпопад, на него почему-то лилась вода из пожарной кишки, он падал с водосточной трубы, на которую перед тем взбирался с целями, не совсем понятными зрителям. Глупышкина били… И все это под веселые звуки польки, которую выколачивал из рояля старый, морщинистый тапер.
Грише запомнился шум воды, которая лилась на Глупышкина. Картина была немой, а вода шумела, да так похоже, что Гриша оглядывался кругом — не пролилась ли она в зал. Как люди достигли такого искусства, было неясно. Надо будет спросить у Никаноркина, тот все знает.
Наконец утомительно однообразные несчастья Глупышкина кончились. Вспыхнул свет, тапер устало отшатнулся от рояля, потные люди, толкаясь, полезли из зала в фойе. Стрелецкий картинно выпрямился в ложе; пора было уходить.
И тут Гриша увидел Нину Таланову. Она пробиралась из первого ряда к выходу вместе с другой девочкой, и девочка эта была Наташа, сестра Никаноркина! Та самая, что когда-то мешала ему с Колей заниматься чистописанием.
— Наташка! — позвал вдруг Коля Никаноркин и метнулся от Гриши к сестре.
Через минуту они уже уходили — втроем — на улицу: Нина Таланова и Никаноркины.
А рядом с Гришей остался один Дерябин. Да, Дерябин остался и деловито бубнил что-то Грише в самое ухо.
Гриша заставил себя вслушаться: оказывается, по тому же билету можно посмотреть еще один сеанс.
— Да хоть три сеанса сиди, никто не прогонит, — гудел вполголоса Дерябин. — Билеты ж у нас есть, а мест свободных сколько хочешь. Останешься?
— Останусь, — упавшим голосом ответил Гриша и высидел еще один сеанс.
Снова он глядел, как кривлялся брюнетик со стеклышком в одном глазу (называется «монокль», объяснил Дерябин), как падал избиваемый, облитый водой Глупышкин…
Вот только Индия, далекая прекрасная Индия с печальными худыми индусами, с белой пеной морского прибоя — она вызвала в тот вечер какой-то отклик в душе Гриши: уехать бы подальше отсюда, поездить бы по свету… нет, побродить бы пешком, дойти до берега синего моря…
С Никаноркиным он на следующий день и разговаривать не захотел. Но тот, не заметив этого, сказал с оживлением, дружелюбно:
— Нинка Таланова в прогимназию готовится, ты подумай только!
— Нечего мне думать.
— Надулся?
— Нечего мне дуться.
— А мы тебя вчера целых двадцать минут ждали у входа в «Гранд-Электро». Куда, думаем, он подевался?
— Ну, и что ж, додумались?
— Додумались: ты еще на один сеанс остался. С Дерябиным вместе.
Выходит, Гриша сам и виноват был во всем. Так с ним чаще всего и бывало.
Зимой Петр Дерябин начал учиться на тройки (по географии — четыре). И продолжалось это не какую-нибудь неделю-две — продолжалось это всю четверть года!
Причина тут крылась не только в Гришиной помощи.
Пришло к Петру с Дона, от отца, письмо, в котором тот сообщал: кажется, удастся ему устроить сына с будущего года в кадетский корпус — на казенный счет. Но, конечно, при условии, если у того успехи будут «удовлетворительные».
И успехи у Дерябина стали удовлетворительные! Его давно прельщала форма кадетов — они штыки в лаковых ножнах носят у пояса, вот какая это форма!
Никаноркин разочаровал его: штыки носят в корпусе только с пятого класса, а до пятого Петру ползти да ползти…
Как бы то ни было, Гриша теперь мог уже не так часто ходить к Дерябину, и времени у него оставалось много.
Когда у человека много свободного времени, до чего он только не додумается!
Услыхав от Никаноркина, что Нине Талановой купили коньки «Снегурочка» (до того стали баловать дома девчонку!), он, естественно, принялся думать о коньках.
Сколько они могут стоить?
Новые купить и помышлять нечего было. Он отправился на железный двор, там лежал всякий лом, а из двух корзин даже штыки торчали щетинясь — старые, трехгранные, таких в русской армии давно уже не было: старина матушка!