Он умолк, задумавшись, но через минуту, словно очнувшись, продолжал:
— Ты увидишь, сынок, что в жизни мало научиться делать чашки или вазы, стулья или дома: молодежи, начинающей жить, нужно еще многое другое…
Хотя Франсуа и мало что понимал в туманных и отрывочных словах старого мастера, он чувствовал в них небывалый жар и волнение, которые постепенно передавались и ему.
Голос дядюшки Батиста звучал теперь почти умоляюще:
— Ты вспомнишь мои слова, сынок? Если тебе скажут, что мы тогда не сумели взяться за дело и потеряли то, чего добились, ты вспомнишь?
Вспомнишь, что мы еще не знали ремесла: мы были первыми или почти первыми — новичками, учениками, подмастерьями — и заплатили за ученье своей жизнью или своей свободой…
Глаза дядюшки Батиста горели, словно пламя, сжигавшее старика изнутри, отражалось в глубине его зрачков.
Поздно вечером, когда гости разошлись, Франсуа спросил отца:
— Папа, вы слышали во времена вашей молодости что-нибудь о Коммуне? И о коммунарах?
Отец вздрогнул и выпрямился, тревожно озираясь по сторонам, будто кто-то чужой мог подслушать их в этот поздний час. Сдавленным голосом он ответил:
— Не надо говорить об этом, Франсуа. Это было во время войны с пруссаками или когда она уже кончалась. Нам говорили, что коммунары — опасные люди, преступники, которых надо убивать… Говорили, что некоторым из них удалось бежать из Парижа и скрыться в провинции, и был приказ убивать их, а вместе с ними и тех крестьян, которые их прятали…
— Преступники?! — воскликнул Франсуа. — Вы уверены в этом, папа?
— Хозяева говорили нам так, сынок. Однажды, когда они явились в Жалада считать кур, они сказали мне: «Это бандиты, которые против всех, которые хотят отобрать у других имущество! — И еще добавили: — Ходят слухи, что в наших краях скрываются один или двое беглецов из Парижа…» Когда хозяева уехали, мать сказала: «Вы слышали, Жан? Они хотели напугать нас: они подозревают, что мы прячем у себя кого-либо из этих людей».
— Я не верю, чтобы они были бандитами, — резко сказал Франсуа.
— Почему ты так думаешь?
— Потому… — начал было Франсуа, но не кончил. — Просто так, — добавил он после паузы, — не верю я тому, что говорят нам хозяева.
Отец вытащил кресало, высек огонь и закурил папиросу, которую начал свертывать еще до разговора с Франсуа.
— Не знаю… — вздохнул он, — я теперь ничего не понимаю больше. В Жалада, когда хозяева говорили, я им верил, но с тех пор…
Он затянулся папиросой и умолк. Катрин и Франсуа ждали, что отец снова заговорит о Жалада или объяснит им, что он понял и почему теперь сомневается в словах прежних хозяев. В сгустившейся темноте виден был лишь тлеющий кончик его папиросы, то красневший, то подергивающийся пеплом. Отец молчал, словно жалея, что сказал слишком много.
Катрин казалось, что она угадывает его мысли: наверное, он вспоминал обо всех несправедливостях и бедах, которые изменили его, заставив усомниться в простоте и ясности знакомого с детства, привычного мира, где его труд, его земля, его жена и дети поддерживали в нем спокойную надежду на будущее. Бедный отец! Вернется ли к нему когда-нибудь его былое спокойствие?
Им с Франсуа надо работать еще усерднее: только тогда отец поверит, что все невзгоды, все черные дни остались позади. Прежнее счастье никогда не вернется к нему, потому что матери нет больше в живых, но пусть лицо его хоть изредка озаряет улыбка, за которой не будет ни слез, ни горечи, ни страха за будущее Клотильды и Туанон, когда эти болтушки играют и возятся в траве перед домом…
Видимо опасаясь, что Франсуа снова задаст ему какой-нибудь вопрос, отец поднялся с лавки и заявил, что давно пора спать. Дети послушно направились к своим постелям. Катрин очень удивилась, когда Франсуа, пожелав ей спокойной ночи, вдруг сказал твердо:
— Нет, дядюшка Батист не может быть ни бандитом, ни преступником.
Детство для Катрин кончилось; так, по крайней мере, считала она сама.
Впрочем, это не мешало ей при случае хохотать до упаду вместе с Жюли Лартиг и Амели Англар из-за всякого пустяка: шуток Орельена, гримас Клотильды или Туанон, прыжков молодого барашка, удравшего с соседней фермы… Но что детство позади, Катрин убеждалась всякий раз, когда глядела на сестренок, ходивших теперь в школу. Так решили они с Франсуа, и отец, еще раз изумившись смелости старших детей и стремительным переменам жизни в этом странном веке, безропотно уступил. Он оставил свою мастерскую и теперь работал на строительстве железнодорожной ветки. Новая работа пугала его: ему казалось, что он участвует в неподобающем доброму христианину деле. Но труд на железной дороге был легче да и оплачивался лучше, чем прежнее ремесло. «В странное время мы все-таки живем: девчонки учатся грамоте наравне с мальчишками!» Он вспоминал слова, сказанные женой незадолго до смерти: «Нет, Жан, твоей вины здесь нет. Но если бы все простые люди, вроде нас с тобой, умели читать и писать, знали бы, что к чему…» Да, мать, конечно, порадовалась бы, что Клотильда и Туанон ходят в школу; она сказала бы за это спасибо Катрин и Франсуа. Значит, вроде бы все в порядке. Но какими жадными глазами смотрит Кати на учебники младших сестер! Жан Шаррон не мог не заметить этого взгляда, полного тоски, восхищения и зависти. Бедняжка Кати!
Всю жизнь она жертвовала собой ради близких! Что бы они все делали без нее после смерти матери? Он, наверное, отдал бы младших дочек в сиротский приют… И это было бы настоящим несчастьем для девочек да и для него самого. Проклятое время… И подумать только, что до Мези жизнь была хоть и нелегкой, а порой и суровой, но она все-таки была жизнью мужчины, хозяина.
Теперь же самым тяжелым для Жана Шаррона было то, что он не мог больше доставить радость или удовольствие своим близким. А когда-то… Сколько счастья приносил он на ферму вместе с каким-нибудь незатейливым подарком, купленным в Ла Ноайли!
Жан Шаррон размышлял обо всем этом, наблюдая, как Катрин хлопочет по хозяйству, воспитывает сестренок, следит за их чистотой и опрятностью, за их ученьем. Он пытался придумать, чем бы можно было порадовать дочку, вызвать счастливую улыбку на ее лице. Нежно смотрел он на это круглое личико с тоненьким прямым носом и красиво очерченными светлыми бровями над карими глазами, в которых временами вспыхивал веселый огонек, стирая на миг с лица девочки привычно-грустное и озабоченное выражение; на тяжелую копну каштановых волос, заколотых узлом на затылке. На Катрин было темное платье неопределенного цвета; его выкрасили в черную краску, когда умерла мать, и так как материал при этом сел, пришлось выпустить внизу рубец; след его был заметен до сих пор на подоле юбки… «Да ведь она уже взрослая девушка! — Он быстро поправился: — Почти взрослая!» — и стал нервно пощипывать кончики светлых усов, что всегда служило у него признаком смущения. Катрин в эту минуту подняла голову и заметила знакомый жест отца.
— Что с вами, папа? — спросила она, улыбаясь.
— Ничего, ничего, — пробормотал Жан Шаррон, а сам опять подумал: «Надо бы все-таки сделать что-нибудь для девочки!» Он вспомнил обед, устроенный по настоянию матери, когда та поняла, что дни ее сочтены, — обед, на который собрались все их дети. «Если бы Мария была жива, она придумала бы, чем порадовать Кати»… Подумать только — Кати взрослая девушка! Он невольно улыбнулся.
— Но что с вами, наконец, папа? О чем вы думаете? Он лукаво посмотрел на нее:
— Догадайся.
— Я не знаю.
— Я думаю о тебе.
— Обо мне? — Катрин покраснела до ушей.
— Я думаю о том, что тебе скоро пятнадцать лет…
«Вот, — сказал он себе мысленно, — это будет в день ее пятнадцатилетия!»
— Ну, не так уж скоро, — возразила Катрин, а сама подумала: «Еще несколько месяцев — и я буду взрослой». Эта мысль, неизвестно почему и радовала и тревожила ее.
«Несколько месяцев…» Катрин казалось, что они никогда не кончатся. А между тем каждый день в отдельности пролетал с быстротой молнии. Он начинался на рассвете, когда Катрин, вскочив с постели, торопилась приготовить утреннюю похлебку, и кончался лишь поздним вечером, когда все хозяйственные дела были наконец завершены. Только тогда выпадала наконец свободная минутка, и, прежде чем свалиться пластом в постель, она вспоминала промелькнувший день, заполненный до отказа трудами и заботами.
Случайная поездка в карьеры Марлак внезапно нарушила привычное течение дней. Коротенькая поездка, еще раз круто изменившая жизнь Катрин и ее друзей.
Карьеры Марлак, расположенные на расстоянии более одного лье от Ла Ноайли, снабжали каолином все лиможские фарфоровые фабрики. Разрабатывать их начали еще в те времена, когда прапрадед Эмильенны построил близ Ла Ноайли Королевскую фабрику. С тех пор каждую неделю с фабрики отправлялся к карьерам обоз, который возвращался к вечеру обратно, груженный драгоценной белой глиной.