Улетают снегири, улетают снегурки.
А коты остаются на яблоне.
Лежат на ветках и виляют своими яблочными будто хвостами.
«Лес, лес! Возьми мою глоть!»
Заболело у меня горло.
Стал я его лечить горячим молоком и мёдом, паром разварной картошки.
— А ты в лес сходи, — сказала Пантелевна. — Стань на поляне да и крикни изо всех сил: «Лес, лес! Возьми мою глоть!» Может, и возьмёт. Только сильней кричи-то и рот пошире открывай.
Обулся я, оделся потеплей, пришёл в лес. Стал на поляну, разинул рот и крикнул изо всех сил:
— Лес, лес! Возьми мою глоть!
Не шелохнулся лес, и я не понял — взял он или не взял.
Стал я снова кричать, и орал ужасно, и рот разевал, чтобы лес мог поглубже в меня проникнуть.
«Ну и глоть у тебя, брат», — думал, наверно, лес, глядя на мои старания.
Вернулся я домой, залез на печку греться, а сам всё думал: «Взял он или нет?»
Давно это было. И теперь я живу в городе, и горло у меня не болит. И ничего у меня не болит. И вообще я здоров как бык.
Весело гуляю среди каменных домов, а про себя всегда думаю: «Лес, лес! Возьми мою глоть!»
Мы были в саду, когда в рогатых васильках, что росли у забора, вдруг объявился заяц. Русачок. Увидевши нас, он напугался и спрятался в рогатых васильках. Да и мы все замерли и только глядели, как блестят из рогатых васильков заячьи глаза.
Этот русачок родился, как видно, совсем недавно. Таких зайцев и называют «травник» — родившийся в траве.
Русачок-Травник посидел в рогатых васильках и пошёл по саду. Шёл, шёл и дошёл до Николай Василича. А Николай-то наш Василич как раз в рогатых васильках лежал. Русачок-Травник подошёл поближе и стал глядеть на Николай Василича.
Николай Василич и виду не подал, что он Николай Василич. Он спокойно лежал, как может лежать в рогатых васильках поваленная берёза.
Русачок-Травник вспрыгнул на Николай Василича и, устроившись у него на спине, почистил лапой свои усы. Потом слез на землю и вдруг увидел пушистые малиновые цветы. Обнюхал каждый цветок, пролез через дырку в заборе и скрылся.
Тут уж Николай Василич зашевелился, потому что он был всё-таки не поваленная берёза, а живой человек. Но только, конечно, особый человек — по которому зайцы «пешком» ходят.
Ни весною, ни летом не выходит на небо Орион.
Да ведь летом и без Ориона неплохо: тепло, на деревьях листья и цветы.
Осенью, когда наступают долгие и тёмные ночи, наконец-то восходит Орион.
Три звезды, наклонённые к земле, это — пояс Ориона, на котором и висит его меч. Четыре звезды по бокам — его руки и ноги.
Орион — небесный охотник, и за ним идут по ночному своду два верных пса — Большой и Малый. А где-то внизу, под ногами охотника, спряталось маленькое созвездие — Заяц.
Не знаю почему, но мне в моей жизни важнее всего Орион.
Сколько в небе созвездий! И Большая Медведица, и Северный Крест, и Волосы Вероники, а я всё жду, когда же появится Орион.
Нетрудно подождать два часа, если ждал целое лето.
Вот пройдут два часа, погашу в комнате свет и увижу в окно, как горит и сияет над нами вечный небесный охотник — Орион.
Мне кажется, что сирень и рябина — сестры.
Сирень — весенняя сестра.
Рябина — осенняя.
Весной — за каждым забором кипящий сиреневый куст. А плодов у сирени и нет никаких, так, стручочки ржавенькие.
Рябина тоже весной цветёт, но какие у неё цветы?..
Никто их не замечает. Зато уж осенью — за каждым забором рябиновые гроздья.
Кисти сирени и гроздья рябины никогда не встречаются. Кто думает весной о рябине?
Кто вспомнит осенью сирень?
Редко, очень редко вдруг в августе снова зацветёт сиреневый куст. Будто хочет поглядеть — хороша ли нынче рябина?
Срублю себе дом и посажу у крыльца сирень и рябину.
Справа — сирень, слева — рябину, а сам посерёдке сяду.
— Пылшыкы пришли, — сказала Орехьевна.
— Кто? — не понял я.
— Ты что, оглох, что ли? Пылшыкы.
«Что за жуть такая? Что за пылшыкы?» — подумал я и выглянул в окно.
По деревне шли два здоровенных мужика в телогрейках, перепоясанных верёвками, за которыми торчало по топору. Один нёс на плече двуручную пилу.
— Эй, матки-хозяйки, — сипло покрикивали они, — кому попилить-поколоть?
— Спасибо, батюшки пылшыкы-колшыкы, — отвечали хозяйки, — всё попилено-поколено.
— Сейчас весна, — говорили другие, — на лето много ли надо дров? Осенью приходите.
— Жалко пылшыков, — сказала Орехьевна. — Работы нету. Ладно, пускай у нас пилят. А я им картошки наварю. Будете за картошку пилить, батюшки пылшыкы?
— За картошку попилим, за капусту поколем, — торговались пильщики.
Полдня возились они и ладно работали, попилили-покололи у Орехьевны все дрова. Сели картошку есть с квашеной капустой.
— Я уж вам капусту постным маслом полью, — хвалилась Орехьевна.
Долго ели пильщики, а потом полезли на сарай и легли на крыше передохнуть.
— Пылшыкы на крыше спят! Пылшыкы на крыше спят! — кричали ребятишки, бегая под сараем.
— Эй, пылшыкы! — кричали им прохожие. — Вы чего это на крыше спите?
Пильщики не отвечали. Им, видно, с крыши не было слышно.
— Пригрелись на солнышке — вот и спят, — отвечала Орехьевна. — Сейчас весна, самое время на крыше спать, на земле-то — сыро.
— Да ты бы их в доме положила.
— Вот ещё! Может, им и перину вспучить?!
Отдохнули пильщики и пошли в другую деревню пилить-колоть, а я полез на крышу, на их место.
Хорошо, тепло было на крыше. Пахло старыми сухими досками и почему-то мёдом.
«Да, — думал я, задрёмывая, — не дураки были пильщики. Наелись картошки — и на крышу!»
Пошла по воду Орехьевна, но тут же воротилась.
Грохнула в угол коромыслом, брякнула пустыми вёдрами.
— Ну, аньдел мой, сам иди!
— Что такое?
— Он опять сидит.
— Кто?
— Шатало чёрное.
— Ну и что? Сидит, никого не трогает.
— Ну да! Не трогает! Я только к колодцу, а он передо мной дорогу перебежал.
Я взял ведра и пошёл к журавлю-колодцу.
В белой рубашоночке, которая сияла из-под чёрного костюма, Шатало и впрямь сидело на дороге.
Заприметив меня, Шатало выгнуло дугой спину, томительно потянулось и сказало: «Мррру я, мррру…»
— Врёшь — не умрёшь, — сказал я, — сиди спокойно, дай воды набрать.
«О, мррру я…» — ответило Шатало и, лениво поднявшись с места, пересекло дорогу перед моим носом.
Волей-неволей я остановился — переходить Шаталью тропу не хотелось. С другой стороны улицы Шатало внимательно глядело, что я буду делать.
— Плевать я на тебя хотел, — сказал я, — не верю в кошачьи приметы.
И я пересек невидимый путь Шаталы и пошёл к журавлю-колодцу. А колодец у нас и вправду чистый журавель. Так всегда наклонится, что достанет носом в самую середину земли. И всегда принесёт воды чистой, сладкой, средиземной.
Повесил я на нос журавлю ведро, нырнул журавель в глубину земли, а вынырнул без ведра.
— Тьфу ты пропасть… провались. Ну, Шатало!..
Оглянулся я — а Шатало сладко потягивается.
«Мррру я, мррру…» — мрёт от удовольствия.
Сбегал я домой за «кошкой», привязал её к носу журавля. Шарил-шарил в глубине земли — нашарила «кошка» ведро. «Кошка»-то моя — это три стальных крюка.
Понёс я воду домой, да по дороге поскользнулся — воду расплескал, с полведра осталось.
А Шатало уж на крыльце встречает, к ногам моим ластится: «Ой, умррру я, умррру…»
Глаза у него сияют, усы торчат, рубашонка белая горит из-под пиджака. Веселится Шатало, молока хочет.
Орехьевна вынесет ему, бывало, молока — пей, Шатало бродячее!
Напьётся Шатало и сгинет, день не приходит, два, а после опять сидит у колодца, добрым людям дорогу перебегает.
Пойдёшь за водой, положишь ему нарочно окунька, чтоб не перебегал, так он, хитрый, вначале перебежит, а уж после к окуньку возвращается.
Как-то объявились у нас в деревне заезжие рыбаки. Покормили Шаталу и взяли с собой на лодку.
— Он нам счастье принесёт, — прощались они.
Не знаю уж, принёс он им счастье или нет. А мы теперь по воду легко ходим, без задержки. Да что-то вроде вода не та стала. Или чай не такой? Не заваристый, что ли?
Иногда бывает — загрустишь чего-то, запечалишься. Сидишь вялый и скучный — ничего не видишь, идёшь по лесу и, как глухой, ничего не слышишь.
И вот однажды — а дело было раннею зимой — вялый и скучный, грустный и печальный шёл я по лесу.
«Всё плохо, — думал я. — Жизнь моя никуда не годится. Прямо и не знаю, что делать?»
«Клей!» — услышал вдруг я.
— Чего ещё клеить?