куска.
Иустин поднялся.
— Отдай.
Он тронул старшо́го за полу. Тот отскочил к стене и как-то странно согнулся. Прежде чем новичок успел что-либо сообразить, красноглазый прыжком метнулся к нему.
Иустин встретил его протянутыми вперед руками.
Ничего не произошло. Не было ни борьбы, ни крика. Новичок держал руки на плечах противника. У старшо́го медленно синело лицо. Он с трудом просипел:
— Отпусти, дьявол!
Жук отдал Смолякову его хлеб, взял свой и прихватил заодно порцию красноглазого. Старшо́й едва добрался до нар. Он жаловался неожиданно слезливым голосом:
— Лапы-то медвежьи… Ребра сломал. Ей богу, сломал! Да ты знаешь, кто я? Я же — Орлов!
Когда все поели, Иустин отдал красноглазому его хлеб.
— Жуй!
На нарах перешептывались:
— Самого Орлова сломал. Вот так новенький!
В камере Иустин очень дорожил местом, откуда можно было днем через окно видеть темную безлистую ветку дерева, росшего во дворе.
Он знал каждый ее изгиб, сколько на ней сучков и сколько закоченевших на холоду почек.
Когда он ходил по камере и думал, ветка в лад его мыслям то приветливо кивала, то грозила скрюченными отростками.
Выходя на прогулку, Жук прежде всего оглядывал дерево. Это была яблоня с крепкой и нежной корой. Она росла возле крепостной стены, тянулась и не могла дотянуться до ее вершины, словно хотела взглянуть, что происходит там, за рекой.
Для прогулки чаще выводили не на этот двор, а на другой, меньший и очень узкий. С четырех сторон его обступали стены, по ним ходили часовые с берданками наперевес. Как ни посмотришь на небо, видишь сначала сапоги, полу шинели, холодные, следящие глаза, а потом уже облака. Они проплывали спокойно и медленно.
Прогулка длилась несколько минут. Жук едва успевал хорошенько наполнить легкие воздухом, как надзиратель уже орал:
— В камеру!
А в камере воздух спертый. Она во втором, недавно надстроенном этаже. Штукатурка еще по-настоящему не просохла; к вечеру покрывалась влагой. Сыро и зябко.
Молодой каторжанин ненавидел надзирателя за этот крик: «В камеру!», за его манеру при поверке тыкать пальцем в грудь, за то, что он такой громоздкий и озлобленно мрачный.
Надзирателя называли Цезарем, — не по римскому полководцу, а по собаке, принадлежавшей начальнику крепости. Сходство было удивительное, на пределе возможной общности между человеком и животным.
Надзиратель так же ворчал, как этот пес; разговаривал отрывисто, точно лаял. У него была такая же кудлатая шерсть. Когда ему что-нибудь не нравилось, он поводил носом с широкими ноздрями. Заключенных он людьми не считал.
Новичок увидел Цезаря во всей красе в самом начале своего пребывания во втором корпусе, называвшемся еще Старой тюрьмой, или Сараем.
В субботний день, утром, надзиратель прокричал в камеру:
— Уборка! Полы мыть в коридоре!
Он самолично следил, чтобы на половицах не оставалось ни пятнышка. Заставлял рассыпать крупный речной песок — дресву — и натирать доски до полной белизны. По полу волочились кандалы. Уборщики давно уже раскровянили себе колени и руки об острые песчинки, а Цезарь не унимался:
— Давай, давай натирай!
Жук показал ему кровоточащие руки.
— До мяса стер, не видишь? У, клятый кат!
Лицо надзирателя багровеет.
— Как разговариваешь? Давай, давай натирай!
В тот же день Цезарь во второй раз открыл камеру.
— Шапки долой! — завопил он, вытягиваясь у порога.
Корпус обходил помощник начальника крепости Гудема.
Он чуть пригнул голову под притолокой. Высокий, осанистый, с большими, навыкате глазами, Гудема остановился посреди каземата. Щегольский мундир обтягивал выпяченную грудь. От него пахло медовым табаком.
В хорошем настроении Гудема любил разговаривать на житейские темы. Вот и сейчас, заложив руки за спину, раскачиваясь на широко расставленных ногах, он пробасил:
— Вы должны понимать, кто перед вами! Я офицер его величества, мое место в полку, перед фрунтом, на маневрах, на параде. А я тут вожусь со всякой дрянью. Ибо вы есть дрянь, исчадия, отщепенцы, голь!
Когда Гудема начинал ругаться, он увлекался, в течение нескольких минут рассыпал отборные словеса и терял нить начатого разговора.
— Да, так о чем?.. Да, почему я, боевой офицер, оказался на этом мерзком острове? Мне приказано. И все. И я не рассуждаю. Мне прикажут вас, чертей, рябчиками кормить — нате, жрите! Прикажут повесить — и повешу вот этими руками!
Гудема растопырил холеные, в перстнях пальцы.
Речь утомила его. Он повернулся через левое плечо и снова нагнулся в дверях.
Цезарь скомандовал:
— Накройсь!
Мысленно Иустин нередко сравнивал Гудему с начальником крепости Зимбергом. Какие разные люди! Один ходит — грудь колесом, кичится своей военной выправкой, груб, жесток, криклив. В другом нет ничего военного. Со своим брюшком, добродушными выцветшими глазами он напоминает преуспевающего, довольного жизнью помещика, большого любителя покушать.
Иван Смоляков однажды рассказывал, как Цезарь пожаловался на него Зимбергу за непочтительность. Тот вызвал ослушника и сказал:
— Ты человек, и я человек. Но есть разница. Ты на свободе шел против власти, данной от бога. Ты даже здесь, в крепости, дерзишь. Ты жил неправильно. А я живу правильно, я люблю начальство и бога. И вот — кто ты, и кто я?.. Думаешь, я сразу стал вот таким? О, нет, совсем нет… Я сейчас пойду обедать. А ты отправляйся в карцер, подумай о том, что я сказал…
Василий Иванович действительно не сразу стал «вот таким». Он был когда-то мелким остзейским чиновником, служил письмоводителем в рижской тюрьме. Тихий, исполнительный писарек не засиделся в Риге.
Жил он богобоязненно и не упускал своего счастья. Вовремя и выгодно женился. Вовремя получал повышения по службе. Потом съездил за границу, где изучил тюремное дело.
Теперь Василий Иванович на невском острове строил новую тюрьму — четвертый корпус. Это его возлюбленное детище. Новый корпус будет образцом правильности и порядка, усовершенствованной тюрьмой, — «как в Европе». Коридор одиночек. Коридор общих камер. Карцеры двух родов: светлые и темные. Сигнализация для надзирателей.
Василию Ивановичу рисовалась приятная картина: входит начальник — и загораются огни: синие, зеленые. Рапортуют надзиратели. В строю стоят заключенные и смотрят с любовью на господина Зимберга за то, что он придумал для них такие красивые и удобные камеры.
Четвертый корпус подвели уже под крышу. Строили его каторжане.
Жук был среди тех, кто отказался выходить на работу.
Но как-то Орлов пожаловался ему:
— Измучились, плиту на лестничную клетку втащить не можем. Тяжела, проклятая, надорвались. Пособил бы, силища твоя зря пропадает.
Жук сказал Цезарю, чтобы он записал и его в наряд на работу…
Отлитую из бетона плиту перемещали