Ну и однажды во время эвакуации я храбро спрятался за бидонами с краской и никуда не поехал. Эвакуаторы решили, что я ушёл по каким-то делам в свою часть, и не стали меня искать. Когда всё утихло, я на карачках вылез из-за бидонов и осторожно выглянул в окно: никого не было, ни единого человека. Ракета дымилась белым паром и поэтому напоминала самодельный воздушный шар, построенный коротышками под руководством мудрого Знайки. Всё было неестественно мирно, как было позднее замечено в одной песне.
Никто меня ни о чём не предупредил: не было никакого обратного отсчёта, но ракета вдруг ожила. От неё отвалились все штанги и шланги, и она, совершенно голая, крупно дрожала. Собственно старта я, честно сказать, не видел: всё его продолжение я провёл под столом, ведя уже не обратный, а прямой отсчёт, как всё в том же кинофильме: «Одна секунда – полёт нормальный… две секунды – полёт нормальный… три секунды…»
Граф Лев Николаевич Толстой славится в частности тем, что в главе про битву при Аустерлице гениально описал замедление времени при охватившем человека ужасе: там князь Болконский смотрит на вертящееся перед ним ядро и думает множество интереснейших мыслей. Феномен этот, впрочем, гораздо доходчивее описан в старой русской поговорке «Баба с печи летит – семь дум передумает», но наблюдение, в целом, верное. Я вёл свой отсчёт уже несколько часов, а ракета всё ещё висела буквально над моей утлой и совершенно не бронированной крышей. Последнее, что я видел при старте – это была ракета, которая с непереносимым рёвом шаталась, стоя на столбе огня, всё более и более кренясь в сторону моего склада.
В части рассказывали, что вот так же точно в восьмидесятом, что ли, году ракета завалилась на старте и угробила человек восемьдесят (и действительно – недалеко от шестнадцатой площадки, где мы что-то копали, стоял неприметный жестяной обелиск со ржавой звездой, похожий на те, что ставили на кладбищах неверующим покойникам).
Но в этот раз всё, по-видимому, обошлось, и я, совершенно невредимый, вылез из-под стола, немедленно закурил и стал понемногу возвращаться к простой и земной человеческой жизни. Оно, конечно, ничего нет лучше, как после неминуемой гибели остаться вдруг в живых и понять, что жизнь прекрасна сама по себе – просто потому, что ты дышишь и видишь вот этот кирзовый сапог. Вот хрустнуло что-то в лесу («Посрать бы», – подумал я – в животе было нехорошо), каркнула, пролетая над дымящимся стартом ворона – что ещё нужно человеку для счастья?
А ещё для счастья было нужно как-то на всём этом деле не попасться.
Самое худшее, что мне грозило в случае обнаружения – это особый отдел. Шпионом и изменником тогда был каждый второй, а точнее, каждый первый, что подтвердила позднейшая история нашего государства.
Один особист от ракетчиков уже позже, когда я работал батальонным художником, даже зачастил ко мне в библиотеку будто бы читать подшивки газет. Был он человеком чрезвычайно приятным, охотно угощал меня сигаретами с фильтром и вёл разные задушевные разговоры про дембель, девушку, которая наверняка ждёт меня из армии с орденом, и про мать-старушку. Сигареты я брал с удовольствием и в благодарность охотно валял ваньку – так, чтобы он, с одной стороны, не терял ко мне подозрительности, а с другой – нельзя было бы придраться. Это было для меня очень увлекательно, поскольку в те времена я, как и практически все закончившие десятилетку идиоты, был ярым антисоветчиком и кухонным революционером: замирая от гибельного восторга, я, пока особист шебуршал в библиотеке газетами, читал у себя в художке романгазету шестьдесят четвёртого года с произведением запрещённого до самой последней степени писателя Солженицына про Ивана Денисовича.
Ах! Как мечталось мне тогда о наступлении царства свободы в нашей тюрьме народов! Чтобы по телевизору показывали ансамбли Битлз и Пинк Флойд, чтобы можно было спокойно слушать по би-би-си Севу Новгородцева, чтобы в магазинах продавали без очередей кока-колу и американские джинсы. И ведь всё сбылось – всё-всё!
Впрочем, я отвлёкся.
Так и не придумав никакого плана, я предоставил событиям их естественный ход, и, когда возле ямы опять закопошились мои сослуживцы, я вышел из склада, беззаботно вертя на пальце ключи (ключи есть главный аксессуар кладовщика).
«Ты где был?» – спросил меня лейтенант из молодых. «Как где? – неискренне удивился я. – Уезжал со всеми». «Что-то я тебя не видел», – прищурился лейтенант. «Да я с ракетчиками уехал». Лейтенант посмотрел на меня с большим сомнением, но ничего не сказал, и дело на этом закончилось.
Вот что удивительно: я прекрасно помню фамилии всех мерзавцев, под чьим началом служил двадцать лет тому назад (капитан Козляк, майор Жолтиков, прапорщик Нуца, подполковник Иобидзе и проч. и проч.), а фамилию этого самого лейтенанта вспомнить никак не могу. Он был хоть и из молодых (такие обычно рвут жопу, чтобы заметили), но не подлый. И ещё он был чем-то похож на Юрия Гагарина.
Я вот думаю сейчас: может быть, он тогда просто догадался про мою мечту, потому что сам когда-нибудь хотел бы остаться на старте во время запуска? Кто его теперь разберёт.
Однажды я выполнил аккорд, чтобы уехать в краткосрочный отпуск на родину.
Аккордом назывался нечеловеческий подвиг, который нужно было совершить в самые кратчайшие сроки: выкопать за два дня погреб глубиной пятьсот метров ну или вырубить в скальном грунте подземную комнату с самоваром и подсвечниками и тоже за два дня.
Лично мне выпало расписать весь плац по периметру (метров триста) картинами идеальных солдат, совершающих в идеальном мире идеальные строевые эволюции: поворот на ходу налево-направо и кругом, перестроение в колонну по двое, трое и четверо, ну и тому подобное. На всё это, начиная с грунтовки наваренных по периметру жирных жестяных листов, мне выделялось четыре дня.
Получив это задание, я отправился в свою художку и глубоко задумался. Затем заварил чифиря и приступил к работе. И работу эту я выполнил за три дня и три ночи, а затем рухнул замертво и заснул на сутки. Рисовал я без предварительных эскизов и даже без самой минимальной разметки, чисто по вдохновению, то есть как получится, тремя красками: чёрной, зелёной и жёлтой.
Позже, уже вернувшись из отпуска, я часто любил гулять среди этого своего паноптикума.
Вдохновенный мой гений придал лицам этих идеальных людей выражение такого безмятежного счастья и отсутствия всяких претензий к окружающему миру, что если бы мне довелось встретить таких людей на тёмной улице, так я непременно спрятался бы от них в кусты. Их вовсе ничуть не тревожило то, что вытянутые вперёд ноги у них в полтора раза длиннее опорных, что суставы их вывихнуты, что количество пальцев на руках редко у кого доходило даже до четырёх – им достаточно было того, что они умеют поворачивать на ходу налево или направо. И пусть тот солдат, что поворачивал налево, никогда не смог бы с такими ногами повернуть направо, да и вообще пройти двух шагов – это пусть: каждому должно делать лишь то, что предназначено ему Творцом, то есть, в данном случае, мною. Умеешь поворачивать налево – так и поворачивай налево, а направо тебе поворачивать не нужно, нехуй тебе там делать.