В итоге — синтез поэзии и изобразительного искусства состоялся. Нередко высказывалось мнение, что адекватные иллюстрации к литературному шедевру в принципе невозможны (Ю. Тынянов даже посвятил этому отдельную полемическую статью «Иллюстрации»). Но у каждого правила бывают исключения, и порой весьма убедительные.
В конце ноября «Двенадцать» выходят в большом формате как «эксклюзивное» издание тиражом триста экземпляров. Оно распространяется по подписке, двадцать пять именных экземпляров Анненков раскрашивает акварелью от руки. В декабре – новый тираж, уже десять тысяч экземпляров.
Из шестидесятой записной книжки Блока (1919):
«15 февраля. Утром — телефон С. П. Ремизовой об аресте А. М. Ремизова. В 12 час. с Бакрыловым к Луначарскому. Ааронов. С Бакрыловым в отдел. Телефон к Тихонову. Вести об ареста Штейнберга, Петрова-Водкина, Эрберга. Вечером после прогулки застаю у себя комиссара Булацеля и конвойного. Обыск и арест. Ночь в компании в ожидании допроса на Гороховой.
16 февраля. Допрос у следователя Лемешева около 11 ч. утра. Около 12-ти — перевели в верхнюю камеру. День в камере. Ночь на одной койке с Штейнбергом. В 2 часа ночи вызов к следователю Бойковскому (второй допрос). Он возвратил мне документы.
17 февраля. Освобождение около 11 ч. утра. Дом и ванна. Телефоны. Оказывается, хлопотали М. Ф. Андреева и Луначарский».
Из протокола допроса А. А. Блока: «В партии левых с.-р. никогда не состоял и не поступил бы ни в какую партию, так как всегда далек был от политики…» [37]
Тот факт, что Александр Блок был арестован петроградской ЧК и в течение полутора суток пробыл за решеткой, не принадлежит к числу хрестоматийно известных подробностей биографии поэта. Не то чтобы он был цензурно засекречен, но в советское время было не принято его педалировать. Так, в довольно подробной «Хронологической канве жизни и творчества Александра Блока», составленной Вл. Орловым и помещенной в седьмом томе собрания сочинений в восьми томах (1963), злополучный арест просто не упоминается. А воспоминания А. З. Штейнберга, оказавшегося рядом с Блоком в камере и подробно о том поведавшего, не переиздавались вплоть до 2008 года, когда с небольшими сокращениями они были включены (под заглавием «Ночь в ЧК») в книгу «Блок без глянца», вышедшую в Санкт-Петербурге в рамках «Проекта Павла Фокина».
Аарон Захарович Штейнберг, товарищ Блока по Вольной философской ассоциации (Вольфила), 28 августа 1921 года выступил на заседании этой ассоциации вместе с Андреем Белым и Ивановым-Разумником. Выступления трех ораторов составят небольшую книжку «Памяти Александра Блока» (1922).
Невыдуманная новелла Штейнберга не поддается пересказу: там значимы каждая реплика, каждая деталь. Из бытовых подробностей отметим обед, когда Блок и Штейнберг в составе «пятерки» арестантов хлебают суп деревянными ложками из одной миски, а потом едят порознь конину, вынутую из супа и порезанную сноровистым рабочим на пять одинаковых частей. Из подробностей романтических — присутствие в камере блоковского почитателя, неустанно декламирующего его стихи, которых он помнит наизусть больше, чем сам поэт. Все происходящее в Петрограде Блок комментирует «достоевским» словом «шигалевщина», потом еще раз вспоминает Достоевского, прощаясь со Штейнбергом: «А ведь мы с вами провели ночь совсем как Шатов с Кирилловым».
Едва ли по выходе с Гороховой у поэта оставались какие-либо иллюзии. В том, что написано Блоком после ареста (в статьях, письмах, дневниках, записных книжках), прослеживается отчетливая закономерность: отсутствие позитивных высказываний об Октябрьской революции и о большевиках.
Ощущение непоправимой катастрофы, засевшее в подсознании, требует выхода. И уже не осталось нравственных аргументов в защиту происходящего. Говорить о справедливости случившегося с Россией будет явной ложью, остается говорить о неизбежности, о необратимости исторического процесса. Кончилась эра человечности, пора отказаться от иллюзий гуманизма и осмыслить новый мир в новых философских категориях.
Блок пишет доклад «Гейне в России», где от сугубо профессиональных вопросов переводческого мастерства внезапно переходит к утверждениям о том, что Гейне — прежде всего «артист» и «антигуманист», что «мир омывается, сбрасывая с себя одежды гуманистической цивилизации». 25 марта от доклад во «Всемирной литературе», вызывая скептическую реакцию, в частности — «налет Волынcкого», как отмечено в записной книжке. Но Блок не сдается и, поддерживаемый Горьким, принимается за новый доклад – «о крушении цивилизации», как он сам это определяет.
Политический пафос уходит из жизни и писаний Блока.
Остается пафос эстетический, но и он постепенно слабеет.
Заветный пароль Блока — слово «музыка» — звучит как заклинание, однако все меньше уверенности стоит за ним. 30 марта Блок приветствует Горького по случаю юбилея и заканчивает почти заупокойно: «Позвольте пожелать Алексею Максимовичу сил, чтобы не оставлял его суровый, гневный, стихийный, но и милостивый дух музыки, которому он, как художник, верен. Ибо, повторяю слова Гоголя, если и музыка нас покинет, что будет тогда с нашим миром? Только музыка способна остановить кровопролитие, которое становится тоскливой пошлостью, когда перестает быть священным безумием».
На музыку надежда слабая, а вот тоскливая пошлость — это реально.
Седьмого апреля доклад «об антигуманизме» закончен, а 9-го Блок выступает с ним во «Всемирной литературе». 16 ноября «Крушение гуманизма» будет прочитано еще раз, на открытии Вольной философской ассоциации.
Вдохновляясь идеями Рихарда Вагнера и Фридриха Ницше, Блок ищет опору в «духе музыки» и критически оценивает весь опыт европейской цивилизации.
Здесь он перекликается с еще одним немцем и своим ровесником — Освальдом Шпенглером, считавшим, что культура, вырождаясь, превращается в цивилизацию, и развившим свою концепцию в трактате «Закат Европы». Блоком, однако, движет не теоретический пафос, а самоощущение художника, и самое сильное, самое личностно-живое место в статье-докладе, пожалуй, вот это:
«Оптимизм вообще — несложное и небогатое мировоззрение, обыкновенно исключающее возможность взглянуть на мир как на целое. Его обыкновенное оправдание перед людьми и перед самим собою в том, что он противоположен пессимизму; но он никогда не совпадает также и с трагическим миросозерцанием, которое одно способно дать ключ к пониманию сложности мира».
Оправдание художественного трагизма в том, что он видит мир во всей его сложности, в то время как оптимизм упрощает картину мира и тем самым ведет к обману (именно это произойдет, кстати, с официальной советской литературой, для которой «исторический оптимизм» станет одним из фундаментальных постулатов).